[Е.Н.Трубецкой] | [Оглавление] | [Библиотека «Вехи»]
Евгений Трубецкой
Смысл жизни
ГЛАВА VI. Религиозный смысл человеческой мысли
I. Человеческая мысль и откровение
Настоящее исследование, как и всякая вообще попытка проникнуть умом в смысл жизни, без сомнения вызовет возражение с двух сторон — и с точки зрения рационалистической и с точки зрения религиозной. Одним оно покажется недопустимым унижением человеческого ума, несовместимою с его достоинством капитуляцией перед откровением. Другие сочтут его, напротив, недозволительною дерзостью человеческой мысли, горделивым притязаньем и тщетным ее усилием проникнуть в тайны, навеки от нее сокрытые. Прежде чем дать ответ на эти возражения считаю необходимым отметить, что при всей их взаимной противоположности те и другие в одном отношении стоят на общей почве: те и другие утверждают между откровением и умственною жизнью пропасть, исключающую возможность каких бы то ни было переходов; те и другие сходятся в том, что мысль с ее исканиями должна остаться навеки по ту сторону религиозной жизни.
Относительно чистого и последовательного рационализма это утверждение не требует обоснования. В применении к отвлеченному мистицизму, распространенному в наши дни, оно нуждается в некотором пояснении. Оно может быть дано на ярком современном примере. Для отца П.А. Флоренского самое стремление к разумной вере есть «начало диавольской гордыни, желание не принять в себя Бога, а выдать себя за Бога, — самозванство и самовольство»[1]. С этой точки зрения мысль не участвует в акте веры: она просто должна отказаться от себя, подчиниться и умолкнуть. «Чтобы прийти к Истине, надо отрешиться от самости своей, надо выйти из себя; а это для нас решительно невозможно, ибо мы — плоть. Но повторяю, как же именно, в таком случае, ухватиться за столп Истины? Не знаем, и знать не можем. Знаем только, что сквозь зияющие трещины человеческого рассудка видна бывает лазурь вечности. Это непостижимо, но это — так. И знаем, что «Бог Авраама, Исаака, Иакова, а не Бог философов и ученых» приходит к нам, приходит к одру ночному, берет нас за руку и ведет так, как мы не могли бы и подумать. Человекам это невозможно, Богу же все возможно»[2].
Нетрудно обнаружить то общее, что есть между этим отвлеченным мистицизмом отца Флоренского и рационалистическим неверием. Последнее полагает, что никакого моста между разумною мыслью и христианским откровением нет и быть не может. Не то ли же самое утверждает и о. П.Флоренский? Вот его подлинные слова: «Человек мыслящий уже понял, что на этом берегу у него нет ничего. Но ведь вступить на мост и пойти по нему нужно усилие, нужна затрата силы. А вдруг эта затрата ни к чему?»[3] Отец Флоренский не видит выхода в мысли из этих сомнений. Он находит его то в паскалевском «пари на Бога», т.е. в приятии веры во имя утилитарных соображений[4], то в молитвенном вопле отчаяния: «Господи, Господи, если Ты существуешь, помоги безумной душе, Сам приди, Сам приведи меня к Себе, хочу ли я, или не хочу, спаси меня. Как можешь и как знаешь, дай увидеть Тебя. Силою и страданиями привлеки меня»[5].
Если справедливы эти общие возражения мистического алогизма и неверия против возможности найти какой-либо логический переход от мысли к откровению, то должны быть признаны тщетными всякие попытки утвердить в мысли религиозный смысл жизни, в том числе и попытка самого о. Флоренского. К счастью, в данном случае сомнения могут быть опровергнуты доводами, убедительными для обеих сторон: нетрудно доказать, что эти сомнения в одно и то же время и противоразумны и антирелигиозны, ибо они находятся в противоречии как с необходимыми предположениями мысли, так и с самой сущностью религиозной веры.
Мы видели, что основные предположения всякой нашей мысли и всякого нашего сознания суть всеединая мысль и всеединое, абсолютное сознание. Вдумаемся в это предположение, и мы увидим, что оно связывается с мыслью об откровении непосредственным логически необходимым переходом. Есть абсолютное сознание — истина всего действительного и возможного; по приобщению к нему мы знаем все, что мы знаем. И вне его мы не можем знать ничего. Иными словами, это значит, что весь процесс нашего познавания совершается не иначе, как через откровение абсолютного сознания в нашем человеческом сознании. Мы вообще познаем лишь постольку, поскольку некоторая сфера абсолютного сознания нам явлена, открыта. Стало быть, самое познание обусловлено откровением в широком смысле слова.
Это откровение, однако, существенно отличается от откровения религиозного в тесном значении слова, и нам необходимо здесь точно уяснить себе это различие. В нашем повседневном опыте, как это неоднократно здесь указано, нам открыто не само абсолютно Сущее, а абсолютное сознание о другом, движущемся, становящемся, несовершенном, притом — не вся полнота абсолютного ведения о другом, а некоторая его сфера, которая может быть шире или уже в меру вместимости развивающегося, совершенствующегося человеческого сознания. Но мы уже видели, что границы, отделяющие экзотерическую область абсолютного сознания о другом от эзотерической области сознания абсолютного о самом себе, не обладают характером безусловным и неподвижным: ибо, во-первых, это — границы для нас, а не для Абсолютного; во-вторых, и нам Абсолютное некоторым образом открывается в своем другом, частью отражаясь в нем, частью непосредственно в нем являясь. Если есть Абсолютное, то все, что есть, должно быть некоторым его откровением, в том числе и наше сознание, как в этом мы уже убедились.
Абсолютное сознание открывается в нашем человеческом, и через него мы знаем все, что знаем! Вдумаемся в значение этого утверждения. Оно значит, в конце концов, это между моим, человеческим сознанием и сознанием абсолютным есть некоторая не только логическая, но и жизненная связь. Абсолютное сознание активно в человеческом: оно в нем развертывается, раскрывается; оно воздействует на нашу смертную мысль, влечет ее к себе и соединяется с нею. Связь эта может становиться теснее, глубже, ибо человек может совершенствоваться в сознании правды и, стало быть, расширять доступную ему область откровения. Возможно ли указать какие-либо пределы этому расширению? Логических границ здесь, по-видимому, указать нельзя. Если вообще есть жизненная связь между абсолютным и человеческим сознанием, если первое может сообщаться и в действительности непрерывно сообщается второму, то никто не может указать границ, где должно остановиться это совершающееся и расширяющееся во времени откровение. Если абсолютная эмпирия не явлена нам в нашем повседневном опыте, то это не может служить доказательством ее невозможности. Этим не опровергается возможность встречи человека лицом к лицу с самой действительностью Абсолютного. Логически нельзя доказать необходимости того непосредственного Богоявления, о котором учит Евангелие. Но если оно есть, оно представляет собою логическое завершение того внутреннего откровения, которое непрерывно совершается в нашем сознании. Есть жизненная связь между человеческим и абсолютным сознанием: связь эта непрерывно обнаруживается в каждом моем познавательном акте. Что же такое эта связь, как не некоторое предварительное откровение Богочеловечества? Мое сознание отлично от абсолютного сознания, но вместе с тем в жизни своей оно от него всецело зависит; ибо только им оно живет; оно постоянно к нему приобщается, но никогда с ним не сливается. Разве мы не имеем здесь уже некоторого рода предварительное явление двух естеств, из коих одно должно вступить с другим в отношение неразрывного и неслиянного единства! Соединение это еще не есть совершившийся факт, ибо моему сознанию присуща не только истина, но и ложь; но в истине мы имеем уже некоторое его начало: ибо быть в истине для моего сознания — значит обладать сознанием абсолютным. Это невозможно без некоторого онтологического, реального приобщения человеческого к Абсолютному, т.е. без некоторого предварительного откровения тайны Богочеловечества.
Отрицать возможность откровения, значит, стало быть, отрекаться от самой мысли, от ее необходимого метафизического предположения. Самая вера в истину, которою всякая мысль живет и движется, есть вера в абсолютное откровение, от века явленное в абсолютном сознании и могущее, по приобщению к абсолютному сознанию, в большей или меньшей степени открыться и нам. Противоречит ли сказанное сущности религиозного сознания и религиозной веры, в частности — веры христианской!
Как раз наоборот, именно отрицание существования какого-либо моста между мыслью и верою находится в полном противоречии с самою сущностью веры и в особенности — веры христианской. В этом мы убеждаемся прежде всего путем анализа того умонастроения, которое выразилось в приведенных нами словах о. П.А. Флоренского. Вот как он описывает «начало живой веры». «Я не знаю — есть ли Истина, или нет ее. Но я всем нутром ощущаю, что не могу без нее. И я знаю, что если она есть, то она — все для меня: и разум, и добро, и сила, и жизнь, и счастье. Может быть, нет ее; но я люблю ее больше, нежели все существующее. К ней я уже отношусь как к существующей, и ее, быть может, не существующую, люблю всею душою моею и всем помышлением моим. Для нее я отказываюсь от всего, даже от своих вопросов и от своего сомнения.
Я, стоящий на краю ничтожества, хожу, как если бы я уже был на другом крае, в стране реальности»... «Я отказываюсь от боязливого опасения, что со мною будет, и решительным взмахом делаю себе операцию. Я покидаю край бездны и твердым шагом вбегаю на мост, который, быть может, провалится подо мною»[6].
Обращаю внимание читателя на подчеркнутые мною слова этой обширной цитаты и спрашиваю, чего здесь больше — веры или сомнения? Я не нахожу здесь одного необходимого элемента живой веры — безусловной достоверности ее предмета, безусловной уверенности в невидимом как бы в видимом. Все эти многочисленные «если» и «быть может» скорее выражают собою душевное состояние человека с двоящимися мыслями, который хочет, но не в силах вполне поверить. Это состояние полуверы прекрасно изображается известными словами в Евангелии: верую, Господи, помоги моему неверию! Человек, который «твердым шагом» взбегает на мост, думая, что он «может быть» провалится, чувствует приблизительно то самое, что чувствовал апостол Петр, когда он пошел по морю навстречу Спасителю и от сомнений едва не утонул. Из слов Спасителя мы знаем, что это — состояние не живой веры, а маловерия. В том же состоянии пребывает и человек, который держит «пари на Бога», усматривая в его существовании что-то маловероятное, но для нас выгодное.
Таково общее состояние души, которая не пытается преодолеть сомнения, а либо заглушает их, либо отворачивается. Вопреки отцу П.А. Флоренскому мне кажется, что нельзя любить истину «всем нутром», когда не знаешь, есть она или нет. Человек, проделывающий над собою ту «операцию» отсечения мысли, о которой говорится в приведенной цитате, тем самым утрачивает и цельность своей души. Как частное явление целого психического процесса, мысль слишком тесно связана со всеми душевными переживаниями. Поэтому, когда раздвоена мысль, двоится и все наше существо; пока не улеглась тревога мысли, и душа верит только наполовину, а то и вовсе не верит, как это было с апостолом Фомою. Если мы любим истину, в особенности, если мы верим в нее, мы должны ради нее не отказываться от вопросов и сомнений ищущей мысли, а доводить их до конца. — Стучите и отвезут вам.
Сомнение может быть побеждено только исканием мысли, а отнюдь не отсечением ее. Об этом категорически высказывается апостол Павел. От одной крови Он произвел весь род человеческий для обитания по всему лицу земли, назначив предопределенные времена и пределы их обитанию, дабы они искали Бога, не ощутят ли его и не найдут ли, хотя Он и недалеко от каждого из нас (Деян. XVII, 26—27). О каком искании тут идет речь? Может быть, не о сознательном искании мысли, а о безотчетном искании чувства? Нет, слова апостола прямо исключают такое толкование: ибо, во-первых, вопреки утверждению о. Флоренского, что Бог Авраама, Исаака и Иакова не есть Бог философов, вся речь апостола, сказанная на собрании афинского ареопага, обращается непосредственно к философам и прямо связывает мысль о Боге с предшествующим движением афинской мысли, искавшей и почитавшей «неведомого Бога». Сего-то, которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам (Деян., XVII, 23). Апостол Павел стоит здесь на точке зрения того вселенского откровения, которое в большей или меньшей степени доступно всем, даже язычникам. Оно завершается во Христе; но уже древние греческие поэты обладают некоторыми его начатками: ибо мы Им живем и движемся и существуем, как и некоторые из ваших стихотворцев говорили: мы его и род (Деян. XVII, 28). Но, быть может, обращаясь к поэтам, апостол отталкивает здесь мысль философов? Как раз наоборот, он вызывает ее к новому усилию: он хочет, чтобы неведомый Бог стал для нее ведомым, чтобы Бог, Существом Своим недалекий от каждого из нас, был и узнан как таковой, стал бы близким нашей мысли.
Возможно ли вообще откровение без участия человеческой мысли, в него проникающей? Открыть какую-либо тайну вообще можно только существу мыслящему, почему Бог и открывается человеку, а не бессловесной твари. Поэтому человеку вменяется в обязанность не отсечение мысли, а деятельное ее усилие, направленное к уразумению откровения. Апостол Павел требует этого усилия от всех — и от христиан и от язычников: все призваны познавать Бога через рассматривание Его творений и все «безответны», если уклоняются от этого призвания (Римл., I, 20): ибо, что можно знать о Боге, явнодляних, потому что Бог явилим (Римл., 1,19).Чторазумеется здесь под «рассматриванием творений»? Неужели — отказ от вопросов и сомнений из любви к истине? Как раз наоборот, именно тут требуется тонкое различение нетленного Бога, который является, от твари, в которой Он является и отражается. Откровение дается не непосредственному чувственному восприятию, а мыслящему созерцанию. Поэтому-то мысль ленивая, «осуетившаяся в умствованиях своих» и не различающая нетленного Бога от образа тленной твари, навлекает на себя праведный гнев Божий (Римл., 1,21—24). Чтобы рассмотреть Бога в Его твари, нужно не отдаться верою окружающей нас действительности, а отвлечься от ее непосредственной данности, подняться мыслью над нею.
Что это за подъем? Об этом ясно говорит Евангелие, которое прямо связывает высшее изо всех откровений — явление Христа на земле с усилиями мысли, ищущей Бога. Вспоминая появление волхвов в Вифлееме, наше церковное песнопение видит в Рождестве Христовом не только сочетание между Божеским и человеческим естеством, но вместе с тем и встречу между Божеским и человеческим умом, воссиявший миру свет разума. В нем бо звездам служащие, звездою учахуся, Тебе кланятися солниу правды и Тебе ведети с высоты востока.
Этими словами молитвы открывается и освещается одна из величайших тайн нашей умственной жизни. Наша смертная мысль, еще не наполненная дневным сиянием божественной славы, видит Бога «зеркалом в гадании», а не лицом к лицу. Поэтому весь наш умственный горизонт подобен ночному небосклону, где нет непрерывного и полного света, а есть бесчисленные световые точки, рассеянные во мраке. Мысль «осуетившаяся» и бессильная отличить день от ночи, принимает эти отдаленные намеки на грядущее солнце за подлинное откровение Божьего дня и поклоняется светящим ей звездам. К этому сводятся все виды идолопоклонства, как грубого, вульгарного, так и утонченного, философского. Но мысль, доходящая в своем искании до конца, угадывает в несовершенном явлении его безусловный смысл. Она видит, что всякая звезда, которая нам светит, указывает над собою на иной, высший источник света и звездою учится поклоняться солнцу правды. Евангельские волхвы являют собою указание на назначение всякой мысли и на общее призвание всякой умственной жизни.
Мы подвергли гносеологическому анализу человеческую мысль, и что же мы в ней нашли? Всякая человеческая мысль живет и движется мыслью безусловною, всеединою. Стало быть, и мысль — и сознание наше в его целом — не более как вспыхивающие во мраке огоньки, свидетельствующие о полном свете, звезды, которые указывают на солнце и учат ему поклоняться. И не только мысль, — всякая жизнь представляет собою такую огненную вспышку в темноте, ибо жизнь в ее целом есть стремление к всеединому смыслу; жизнь во всех своих проявлениях есть солнечный процесс и постольку также свидетельство о солнце как предмете общего стремления. Вся вообще область сущего становящегося, где идолослужение всех веков находит предметы для поклонения, самым фактом своего стремления указывает над собою, в ту область недвижного, безусловного, куда все стремится. С какою бы звездою мы ни совершали наш мысленный путь, безусловный конец его — тот же, которым совершилось путешествие волхвов. Соединение движущегося и неподвижного, стремящегося и безусловного, временного и вечного, тварного и Божественного, — вот цель мирового процесса. Весь мир охвачен этим стремлением к нераздельному и неслиянному единству двух естеств; а потому в нем всякая звезда приводит к яслям Спасителя: так скудость здешнего чудесно сочетается с неизреченным богатством тамошнего.
Должно ли это соединение двух миров остаться потусторонним и недоступным человеческой мысли и человеческому сознанию? Нет! Откровение божественного сознания в нашем человеческом сознании составляет наше прямое призвание. Призвание это звучит в самом учении Евангелия о вечной жизни, к которой все призваны. Сия же есть жизнь вечная, чтобы знали Тебя, единого истинного Бога и Тобою посланного Иисуса Христа (Иоанн., XVII, 3). — Этот призыв к абсолютному ведению не есть какой-либо случайный и внешний придаток к Христову учению, а откровение основной его идеи. Без этого участия в полноте божественного ведения нет полного приобщения человека к Божеству, нет, стало быть, и самого Богочеловечества. Богочеловечество и есть тот мост, перекинутый через пропасть, который соединяет всю нашу жизнь — телесную, душевную и умственную — с жизнью божественною. Мы можем вступить на него, не подвергая себя «операции» и без опасения, что он, может быть, провалится под ними!
II. Смертное и бессмертное с человеческой мысли
Тут я подхожу к вопросу, который, со дня появления известного труда П.А. Флоренского «Столп и утверждение истины», служит предметом наиболее обостренного спора в русской религиозной философии.
По поводу высказанного в названной книге (вполне правильно-то) взгляда, что во Христе полнота бытия принадлежит не отсечению, а преображению, я поставил автору вопрос, на который я доселе не получил удовлетворительного ответа ни от него, ни от кого-либо из его единомышленников. Как понимать это духовное преображение по отношению к человеку? «Ведь к человеческому естеству, кроме сердца и его телесного состава, коему надлежит воскреснуть, принадлежит еще и человеческий ум. Подлежит ли он преображению или отсечению? Верит ли отец Флоренский в преображение человеческого ума, признает ли он в этом преображении необходимую нравственную задачу, или же он просто думает, что ум должен быть отсечен как соблазняющее «десное око», дабы спасся «сам» человек?»[7]
Некоторую попытку ответить мне делает С.Н. Булгаков, в общем стоящий в данном вопросе на точке зрения О.Флоренского. «Преображению может подлежать то, что заслуживает увековечения или бессмертия; поэтому ему не подлежит болезнь, уродство, вообще то, что связано с временностью и греховностью, — здесь преображение могло бы состоять просто в уничтожении. За вратами преображения останется и умрет окончательной смертью многое из того, что теперь неотъемлемо входит в состав нашего бытия. И в нашем разуме есть нечто, принадлежащее смерти, что не достигнет царства преображения, не перейдет за эти врата. В нем смертно как раз именно то, что делает его логическим, трансцендентальным, дискурсивным, но, конечно, бессмертен его софийный корень, находящийся в общей связности мышления — бытия. Другими словами, в разуме принадлежит вечности все софийное в нем, но подлежит смерти то, что вне или антисофийно, т.е. кантовско-лапласовский или фихте-гегелевский разум. И сам разум в высшей разумности и софийности своей, в свете Логоса, возвышается над логикой, видит и знает свою условность, а стало быть, и смертность»[8].
Вопрос, на который отвечает здесь С.Н. Булгаков, имеет первостепенное значение для всего понимания смысла жизни, ибо это, в конце концов, — вопрос о том, может ли и в какой мере человеческий ум приобщиться к этому смыслу, что в нем самом — смысл и что — бессмыслица. Это и вынуждает меня дать пространный ответ на его целиком здесь приведенное рассуждение.
Что разум наш, имеющий корень в Софии, некоторыми своими сторонами принадлежит вечности, а другими — смерти и времени, это, конечно, бесспорно. С точки зрения религиозно-христианской может итти вопрос только о том, что именно в нашей мысли смертно и что бессмертно, что связано и что не связано с Софией. Но именно на этот вопрос я не нахожу сколько-нибудь удовлетворительного ответа ни у П.А. Флоренского, ни у С.Н. Булгакова. Утверждение последнего относительно смертности кантовско-лапласовского и фихте-гегелевского разума неопределенно и многосмысленно, ибо всякие оценки названных мыслителей спорны; на вопрос, что такое разум Канта, Фихте или Гегеля, каждый комментатор этих философов даст разный ответ.
Все прочее, что говорит С.Н. Булгаков о смертном и бессмертном в разуме, обесценивается общим и основным недостатком его рассуждения — психологизмом, иначе говоря, полнейшим смешением логического и психологического.
Умирать могут, очевидно, только такие психологические свойства человеческого мышления, которые связаны с условиями нашего существования во времени. С этой точки зрения я позволяю себе поставить вопрос — подвержены ли смерти законы логики, обречены ли исчезновению вместе со временем — закон тождества, закон исключенного третьего или закон достаточного основания?
По С.Н. Булгакову, по-видимому, да; логическое, дискурсивное и трансцендентальное ставятся в его рассуждении на одну доску, смешиваются в одну плоскость «смертного» и как бы отождествляются между собою. Между тем этими словами обозначаются по существу различные планы мысли. — Словом «дискурсивный» выражается психологический закон мышления во времени; слово «трансцендентальный» выражает логически необходимые предположения и условия нашей мысли, а слово «логический» обозначает такие нормы мысли, которые не зависят ни от каких психологических условий.
Под дискурсивной разумеется мысль, которая переходит во времени от термина к термину, от понятия к понятию и от умозаключения к умозаключению. Такой переход психологически необходим для мысли, развивающейся во времени; но за пределами времени он невозможен, вследствие чего с остановкою времени мысль дискурсивная неизбежно отмирает.
Означает ли это прекращение мысли дискурсивной — конец мысли логической? Ни в каком случае. Логически вполне возможна мысль, которая не переходит от термина к термину, а охватывает разом всю сложность мысленного содержания во всей его связности и цельности. Логичною может быть не только мысль дискурсивная, но и мысль интуитивная, для которой время вовсе не является необходимым условием. Сверхвременная интуиция, которая разом схватывает целую сложную цепь оснований и последствий, не только возможна: она необходима, ибо она предполагается всяким нашим дискурсивным рассуждением; всякое такое рассуждение истинно лишь постольку, поскольку оно связывает между собою такие термины мысли, которые необходимо и вечно связаны в истине. Никакое дискурсивное рассуждение не было бы истинно без интуиции сверхвременной связи мыслей в вечной истине. Интуиция эта представляет собою основу всякой логики: она и есть то, что делает рассуждение логическим. Поэтому говорить о смерти логического — значит утверждать смерть истины и истинного.
Слово «дискурсивный» обозначает обреченную смерти психологию мышления. Наоборот, слово «логический» обозначает не психологическое свойство мышления (психологически мышление может быть и нелогичным), а некоторую сверхпсихологическую необходимость, которой мысль должна подчиняться; это — не временное состояние мысли, а возвышающаяся над каждой данной нашей мыслью сверхвременная норма. Что дважды два — четыре, что три больше двух и что между основанием и последствием есть необходимая связь, это нисколько не зависит от моей или чьей бы то ни было меняющейся психологии, ибо психологически люди нередко оказываются способными утверждать, что дважды два — пять или даже, что дважды два — стеариновая свечка.
Логическое выражает собою не субъективный переход развивающегося во времени сознания от представления к представлению, а объективную и неизменную связь мыслей, которая всегда пребывает, как бы люди ни менялись и сколько бы их ни умирало. Логическою мы называем мысль, сообразною истине по форме. Истина едина: поэтому логическою мы называем только мысль, соответствующую требованию единства, т.е. не заключающую в себе противоречивых высказываний об одном и том же. Истина — общезначима; поэтому и логическая мысль должна соответствовать формальному требованию общезначимости; в истине все имеет свое необходимое основание в Безусловном; поэтому и мысль, чтобы быть логичной, должна соответствовать этой форме безусловности: в ней все должно быть обосновано и связано безусловно необходимою связью. Логическою мы называем такую связь мыслей, которая необходима сама по себе, а не в силу каких-либо меняющихся психологических свойств мыслящего. Поэтому самому это — связь сверхвременная, не зависящая от каких-либо свойств нашей умирающей действительности.
Утверждать, что логическое смертно, что разум наш когда-нибудь возвысится над логикой и отрешится от нее, значит думать, что он когда-нибудь станет независимым от истины, утратит самую форму истины. Но тогда во что обратится разум и что от него останется? Что он, как не способность сознавать истину? А если так, то как же со-знание истины может перестать быть ей сообразным по форме! Все логические нормы мысли и все ее трансцендентальные условия, как это было неоднократно мною показано, сводятся к форме всеединства[9]. Поэтому «возвыситься над логикою» для разума, вопреки С.Н. Булгакову, значит не исцелиться от болезни, не сочетаться с Софией, а как раз наоборот — отпасть от всеединства, т.е., попросту говоря, умереть, уничтожиться. Тут уже мы имеем не различение в разуме смертного и бессмертного, а именно то полное его отсечение, о котором речь шла выше.
Здесь сказывается основное заблуждение не только С.Н. Булгакова, но и всей современной русской школы мистического алогизма. Для П.А. Флоренского, В.Ф. Эрна и Н.А. Бердяева логическая форма мысли есть точно так же болезнь, от которой наш ум должен отрешиться. П.А. Флоренский прямо заявляет, что монистическая непрерывность есть «знамя крамольного рассудка твари», отторгающейся от своего Начала и корня и рассыпающейся в прах самоутверждения и самоуничтожения. Напротив, «дуалистическая прерывность — это знамя рассудка, погубляющего себя ради своего Начала и в единении с Ним получающего свое обновление и свою крепость»[10]. Самые тайны религии «не могут облечься в слово иначе, как в виде противоречия, которое зараз и да и нет»[11], причем о.Флоренский считает эти антиномии религии не только неразрешенными, но и неразрешимыми[12]. Не желая повторять данного ранее обстоятельного опровержения этого антиномизма[13], я дополняю его здесь немногими штрихами. — Стремление к «логическому монизму» во всех сферах мысли прямо вытекает из требования единства Истины. Оставаться при двух истинах или при двоящихся мыслях о единой истине невыносимо вовсе не только для «рассудка», а прежде всего и больше всего — для совести. Верующая душа не только не может, но и не должна мириться с этим греховным раздвоением. А осуждать стремление к логическому монизму — значит просто осуждать самое искание единой мысли и единой правды в религии. Этим решается весь наш спор. Если, как это признает и О.Флоренский, — «там на небе — единая Истина, а у нас — множество осколков Истины, неконгруентных друг с другом», то, спрашивается, что же истинно и что бессмертно в нашем уме, — его жажда единой Правды, коей в Евангелии обещается насыщение, или его антиномизм, дробящий откровение этой правды на несогласные, враждующие между собою осколки? При такой постановке вопроса единственно возможный на него ответ навязывается сам собою. Антиномизм, — вот смертный элемент нашего сознания и мысли. Наоборот, логический монизм есть именно такое ее проявление, которое несомненно уцелеет в вечности. Ибо в вечной жизни мысль наша увидит Бога как все во всем. Тем самым она будет сообразна и содержанию и форме Истины — ее всеединству. А в этом, как мы видели, и состоит логичность мысли.
В конце-концов, антиномизм у о. Флоренского не выдержан: и он вынужден признать, что религиозный идеал требует не увековечения, а преодоления этой болезни. Самый разум раздроблен и расколот, и только очищенный богоносный ум святых подвижников несколько цельнее: в нем началось срастание разломов и трещин, в нем болезнь бытия залечивается, раны мира затягиваются, ибо и сам-то он — оздоровляющий орган мира[14].
Я не сомневаюсь, что для освобождения мысли от ее противоречия нужно ее очищение и обóжение: но этим как раз и доказывается, что мысль богоносная есть тем самым мысль логическая в высшем значении этого слова: ибо печать логического выражается не во внутренних противоречиях, а именно в этой сообразности мысли единству истины. Если мне скажут, что противоречия мысли преодолеваются в богоносном уме не путем логического рассуждения, а интуитивно, то я на это отвечу, что такое возражение коренится в простом недоразумении, — в указанном выше смешении логического и дискурсивного. Мы уже видели, что «интуитивное» вовсе не есть противоположность «логического». Во всякой истинной интуиции есть безусловно необходимая мысленная связь, и постольку — своя необходимая логика, хотя бы эта логика и не была раскрыта рассудочной рефлексией. Все вообще утверждения «смерти логического» основаны на безусловно ошибочном смешении мысли логической с мыслью рассуждающей, рефлексирующей. Мысль богоносная не рассуждает об истине: она видит ее лицом к лицу; но самое это видение является не отрицанием логики, а совершенным и полным ее осуществлением.
Святые и подвижники, не рассуждая, схватывают истину нашего символа веры, не отвлекают в нем форму от содержания, а непосредственно видят Бога Отца как Вседержителя и Творца, — Иисуса Христа как единородного Сына Божия, воплотившегося и вочеловечившегося, а Духа Святого — как животворящего. Но уничтожается ли этой непосредственностью боговдохновенного видения логическая форма символа? Ни в коем случае! Форма эта настолько неотделима от содержания, что без нее оно обращается в ничто. Если мы отбросим форму всеединства, то что останется от веры во единого Бога Отца Вседержителя? Если мы откинем мысль о том, что все имеет свое безусловное основание в Абсолютном и Сущем, то что останется от учения о Творце всего видимого и невидимого? Что останется от всего символа веры в его целом, если мы будем мыслить каждое из его положений в виде противоречия, «которое зараз и да и нет?» Можем ли мы вообще, оставаясь христианами, сказать и да и нет этому символу? А ведь именно в этом сочетании «и да и нет» в каждом положении заключается канон антиномического мышления О.Флоренского о тайнах религии.
Тут мы сталкиваемся с одним из самых парадоксальных явлений современной русской философской мысли. Весь русский мистический алогизм проникнут ненавистью к Канту: все его усилия направлены к тому, чтобы сбросить иго этого мыслителя. А между тем в каждом доводе сторонников этого направления чувствуется именно непобежденное влияние этого философа, неосознанное, но тем более упорное кантианство. Почему логические формы мысли представляются им смертными? Да потому, что они мыслят эти формы по-кантовски как чисто субъективные, антропологически обусловленные формы человеческой мысли. Все в этих формах субъективно, а потому должно умереть вместе с временными условиями человеческого существования — и всеединство и безусловность и всеобщность и закон достаточного основания. Сторонники этого воззрения не замечают, что думать так — значит вычеркивать и все то абсолютное, единое, безусловное, всеобщее, что есть в религиозном откровении, иначе говоря — сводить все откровение на нет. Одно из двух — или нам ничего не открыто, или мы имеем откровение воистину безусловное и вселенское, т.е. облеченное в необходимые логические формы мысли.
На самом деле эти формы коренятся вовсе не в человеческом уме, а в самой всеединой истине. В них мы имеем не субъективные формы нашего мышления, а объективные начала, которым подзаконна всякая мысль. Вот почему необходимая логическая форма присуща символу веры, как и всякой истине, совершенно независимо от того, сознается или не сознается это нашей человеческой рефлексией.
В бессознательном кантианстве моих противников — источник их антиномизма. Если логические формы моей мысли коренятся во мне, а не в истине, то грань между логическим и психологическим вообще отсутствует; тогда в логической форме моей мысли неизбежно отражаются субъективные иллюзии и противоречия моего сознания. Более того, если вся моя логика субъективна, то она — вообще иллюзия: тогда самое логическое единство моей мысли — не более как обманчивый призрак, за которым скрывается глубокий внутренний распад и раздвоение. При этих условиях психологическая необходимость антиномии ничем не отличается от необходимости логической.
Мысль, отрешившаяся от кантовских предпосылок «Критики чистого разума», тем самым освобождается и от этого антиномизма. Для нее антиномизм обладает чисто психологическою, а не логическою необходимостью. Это — противоречия, присущие не логическим формам мысли как так[овы]м, а только той или другой несовершенной психологической стадии человеческого мышления во времени. Поэтому антиномии снимаются, когда устраняется их психологическое условие, т.е. когда наша мысль достигает иной, высшей стадии всего развития и подъема. И в предельной стадии совершенства, когда мысль видит истину уже не зеркалом в гадании, а лицом к лицу, окончательно преодолевается всякое ее раздвоение и, следовательно, снимаются все антиномии. Где Бог становится всем во всем, там тем самым торжествует надо всяким противоречием и форма всеединства.
Вышесказанное может быть сведено к одному краткому положению. Мысль разорванная, расколотая, противоречивая есть именно мысль смертная. Антиномии и антиномизм суть именно то, что принадлежит смерти. Наоборот, бессмертна мысль, пришедшая в разум истины, и потому самому — безусловно логичная. В мысли, как и в бытии, греховное состояние есть распад, раздвоение, хаос внутренних противоречий, а исцеление есть в точном смысле восстановление безусловной целости, т.е. всеединства. Логическая форма коренится в присущей всякой мысли интуиции безусловного, всеединого. После всего сказанного мне нет надобности доказывать, что эта интуиция представляет собою необходимый элемент явленного человеческой мысли естественного откровения.
III. Онтологические препятствия к Богопознанию и их преодоление
Из предыдущего видно, что откровение совместимо с формами нашей умственной жизни, более того, необходимо с ними связано. Но отсутствие формальных препятствий к проникновению человеческого ума в божественные тайны еще не означает отсутствия препятствий онтологических или, попросту говоря, жизненных. Поэтому вопрос, поставленный в начале настоящей главы, по-прежнему остается открытым: мы все еще не знаем, может ли быть заполнена пропасть между Божеским и человеческим умом? Но теперь самая постановка этого вопроса в корне меняется: из гноселогического он становится онтологическим.
В такой постановке он значительно упрощается: ибо, раз препятствие к восприятию откровения лежит не в логических формах мысли, а в природе человеческого существа, — вопрос о возможности откровения Бога в человеческом сознании приводится к другому, более общему вопросу — о взаимных отношениях двух естеств: божеского и человеческого.
До сих пор мы рассматривали Богочеловечество как содержание откровения; теперь приходится убедиться, что первое есть онтологическое условие последнего. — Восприятие по самому существу своему онтологично: оно возможно лишь как результат совершенно реального воздействия воспринимаемого на психику воспринимающего субъекта. Поэтому, если нет никакого жизненного соприкосновения между Богом и человеком, то не может быть и восприятия божеского в человеческом сознании: наоборот, если есть это жизненное воздействие, если Бог вообще может жить в человеке, то Он может стать для человека явлением, предметом опыта.
Откровение есть не что иное, как явленный человеку опыт божественного; поэтому оно и возможно, лишь поскольку человек вмещает в себя божественную жизнь, поскольку он становится деятельным в ней участником. Так именно и смотрит христианство на откровение. Апостол Павел не делает в этом отношении никакого различия между откровением во Христе и до Христа. Для него Христос — одинаково источник того и другого: ибо и ветхозаветные евреи пили из последующего духовного камня: камень же был Христос (I Коринф., X, 1—4). То самое жизненное восприятие, которое в полноте своей открылось во Христе, раньше того предварялось верою ветхозаветного Израиля. Истинная вера есть по самому существу своему выражение внутренней, жизненной связи Бога и человека: потому и вера Израиля была опытом Богочеловечества до Христа, хотя опытом несовершенным и неполным.
Этим определяется отношение человеческой мысли к откровению. Прежде всего это отношение подчиняется общему закону всякого опыта. Нет опыта без конкретного явления, которое составляет его предмет, и без действия мысли, могущей проникнуть в смысл данного явления. Это верно и по отношению к опыту религиозному, т.е. по отношению к откровению. — Откровение предполагает, во-первых, некоторое объективное явление божественного, а во-вторых — человеческую мысль, способную проникнуть в смысл этого явления: если бы не эта возможность проникнуть в смысл тайны, она бы не была открытою человеку. Поэтому уже самый факт откровения есть призыв не к пассивному подчинению ума, а к деятельному усилию распознавания и проникновения. В христианском откровении есть множество напоминаний об этой обязанности мысли. Есть даже прямое веление — подвергать мысленному испытанию всякое заявление, требующее религиозного признания, от кого бы оно ни исходило. Возлюбленные, не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они.' потому что много лжепророков появилось в мире (I Иоанн., IV, 1.).
Требование, выраженное в этих словах, должно быть понимаемо в широком значении: человек обязан испытывать не только все те слова и суждения о божественных тайнах, какие он слышит, он должен подвергать испытанию и весь духовный облик говорящего, — все то явление духа, которое возвещает откровение или выдает себя за него, дабы отличить Духа Божия от духа заблуждения. Апостол указывает и тот критерий, которым при этом надлежит руководствоваться. Духа Божия (и духа заблуждения) узнавайте так: всякий дух, который исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, есть от Бога. А всякий дух, который не исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, не есть от Бога, но это дух антихриста, о котором вы слышали, что он приидет и теперь есть уже в мире (I Иоанн., IV, 2—3.).
Имеем ли мы здесь догмат, требующий от мысли внешнего, слепого подчинения? Ни в каком случае! Богочеловечество — не внешний, а имманентный, внутренний критерий религиозной мысли, ибо, как мы видели, оно представляет собою жизненное условие религиозного отношения и религиозного сознания вообще. Что религиозное отношение предполагает тесную жизненную связь между Богом и человеком, это мы знаем независимо от свидетельства апостола Павла; в этом выражается сущность той интуиции, которая составляет необходимое предположение всякого религиозного сознания. Если человек отделен от Бога пропастью, не допускающею соединения, то религиозное отношение вообще невозможно; так же невозможно оно и в том случае, если, вступая в соединение с Богом, человек тем самым растворяется в Нем, теряет свое от Него отличие: ибо в таком случае нет уже двух относящихся, а стало быть, нет и самого отношения. Религиозное отношение возможно лишь при том условии, если Бог вочеловечившийся тем не менее остается Богом, и если человек обдженный тем не менее остается человеком.
Христианство — единственная религия, исповедующая вочеловечение Бога, — единственная, которая указывает на Христа как на конкретное, историческое явление этого вочеловечения. Поэтому вера во Христа — не внешний догмат, а имманентная религия человеческой совести, абсолютное откровение, где в объективном явлении предстает перед нами искомое всякого религиозного сознания.
Христос — тот духовный камень, который служит источником всякого откровения, где бы оно ни явилось, — у евреев или у язычников, в учениях религиозных или философских. Одно из двух, — или вочеловечение Бога есть реальный и притом центральный факт истории человечества и истории вселенной, или же ни о каком откровении Бога в человеке вообще речи быть не может: ибо откровение Бога в человеческом сознании возможно лишь как частное проявление совершающегося Его вочеловечения.
В этом заключается ключ к разумению того Иоаннова критерия, коим узнается Дух Божий от духа заблуждения. Во образе Иисуса Христа, пришедшего во плоти, мы имеем не какую-либо частицу откровения, не какое-либо его положение среди других положений, — а все откровение в его целом. Ибо именно в этом образе дано нам видеть все в одном, — и абсолютное явление Божества и абсолютное явление мира, ставшего едино с Божеством. Вот почему этим образом Христа, пришедшего во плоти, апостол предписывает нам испытывать и все прочее, что выдается за откровение, отбрасывая то, что ему не соответствует. Очевидно, что суд нашей человеческой мысли этим не только не уничтожается, но, как раз наоборот, вменяется нам в обязанность. Нужно только ясно себе представить, в чем должна выражаться та деятельность мысли, которая здесь от нас требуется.
Слова апостола должны быть понимаемы отнюдь не в том смысле, будто в учении о Христе, пришедшем в плоти, мы имеем положение, из коего путем логической дедукции могут быть выведены все прочие положения откровения. Задача мысли заключается здесь не столько в логическом выведении, сколько в логическом раскрытии той конкретной жизненной интуиции, которую мы имеем во образе Христа.
Сам Христос учит о Себе, что в Нем дана человеку полнота откровения. Он говорит апостолам: Я называл вас друзьями, потому что сказал вам все, что слышал от Отца Моего (Иоанн., XV, 15). Это — полнота не в смысле законченной системы положений, а именно в смысле лицезрения Бога в единстве и целости Его Существа. Видевшему Христа явлены целиком божественные тайны, почему Христос и отвечает на недоумевающий вопрос апостола Филиппа — Видевший Меня видел Отца; как же ты говоришь: покажи нам Отца (Иоан., XIV, 8—9). А о Духе Святом Он учит: Он прославит Меня, потому что от Моего возьмет и возвестит вам. В христианском откровении мы имеем полноту Богоявления. Во Христе человеку явилась во всем Существе своем триипостасная Троица, о чем говорит и наше церковное песнопение в праздник Богоявления. Означает ли эта полнота откровения полноту человеческого ведения о Боге?
И нет и да! Нет, ибо мы этой полнотою не обладаем и вместе с тем — да, потому что мы призваны к этой полноте, потому что, по свидетельству Христа, жизнь вечная и есть совершенное Богопоз-нание (Иоанн., XVII, 3). Препятствие, отделяющее нас от этого Богопознания — вовсе не логическое, а жизненное; оно коренится не в «антиномическом устройстве» человеческого ума, а в самой сердцевине человеческого существа; но именно поэтому оно и глубоко. Как бы ни был совершен логический аппарат слепорожденного, — никакие рассуждения не могут дать ему ни представления, ни понятия о красках; совершенно также никакие усилия логического мышления не могут дать какого-либо познания о Боге человеческой душе, если Бог и божественное для нее не есть конкретное переживание, если, вследствие какого-либо повреждения внутреннего, духовного зрения она лишена способности видеть Бога.
В Евангелии прямо сказано, что эта способность непосредственного восприятия Божества зависит от степени чистоты сердца. Блаженни чистии сердцем, яко тии Бога узрят. В этом восприятии мы имеем необходимое проявление и логическое последствие основной жизненной тайны откровения.
То, что отделяет нас от Бога и делает нам недоступным опыт божественного, есть грех: поэтому первое условие восстановления этого опыта есть очищение сердца: для чистого сердцем Бог становится конкретным жизненным явлением, а на высших ступенях чистоты и святости — видением, потому что через сердце восстановляется связь с Богом всего человеческого существа, т.е. не только мысли нашей, но и чувственности. Неспособность нашей чувственности — осязать божественное — обусловливается вовсе не природою чувственного восприятия как тако[во]го, а единственно — повреждением нашего чувственного восприятия, т.е. опять-таки — грехом.
Духовный опыт, обусловливающий для нас возможность откровения, воспринимается человеком per centrum, — через сердце, и через сердце становится доступным всему нашему существу — и чувствам нашим и мысли: ибо через сердце восстанавливается в человеке та внутренняя связь с Богом, которая составляет сущность религии (religio от religare). Через сердце осуществляется в нас Богочеловечество. В этом смысле и должен быть понимаем указанный апостолом Иоанном критерий для распознания истины от лжи в религии. Критерий этот отсылает нас не к внешнему факту Боговоп-лощения, засвидетельствованному Евангелием, а ко всему универсальному опыту Богочеловечества — внутреннему и внешнему. Апостол требует, чтобы Христос, пришедший во плоти, был для нас не только внешним откровением, но и внутренним переживанием; только через это внутреннее переживание мы и можем распознать Духа Божия от Духа заблуждения.
Последствия греха, отделяющего нас от Бога, в области сознания, мысли совершенно те же, как и во всей нашей жизни. И там и здесь грех является началом полного внутреннего распада.
Раздвоение между чувственностью и мыслью — дуализм отвлеченного мышления и бессмысленной данности, отвлеченно-всеобщего и отвлеченно-частного, — таково греховное состояние нашего сознания. Это — состояние сознания, для которого всеединое, божественное перестало быть конкретным восприятием. В нашем повседневном опыте нам является не всеединое, божественное, а оторванное от него другое, хаотическое множество раздробленных, бессвязных и частных явлений. Чтобы помыслить божественное, мы должны отвлечься мыслью от этого обступающего нас со всех сторон хаоса. Достигает ли этот мысленный подъем своей цели? Нет, — доколе мысль лишена духовного опыта, пока она не имеет перед собой конкретного явления всеединства, она останется безнадежно отвлеченною: она представляет собой пустую, не наполненную соответственным ей содержанием форму всеобщности. Но этого мало: доколе мысль наша не вступает в жизненное общение с божественным, она и сама переживает тот же внутренний распад, как и все человеческое существо: мысль греховная есть неизбежно мысль антиномичная, двойственная. Человек, оторванный от жизненного общения с Богом, не в состоянии собрать воедино своих мыслей о сущем. А потому все эти мысли как о Боге, так и о мире распадаются на бессвязные, противоречивые и взаимно друг друга исключающие утверждения. Первое условие Богопознания есть восстановление целости человеческого сознания. Но это возможно лишь при условии общего исцеления всего человеческого существа, т.е. при условии восстановления его связи с Богом. Богопознание становится доступным человеку лишь постольку, поскольку в нем самом осуществляется внутренний, метафизический процесс обóжения человеческого естества.
Этот процесс совершается не в обособленном и изолированном от других человеческом индивиде, ибо божественное есть всеединство. Его осуществление в мире выражается в восстановлении всеобщего единства и целостности. Соответственно с этим и исцеление отдельного человеческого индивида возможно не иначе, как через исцеление человеческого рода как органически единой совокупности. Обóжение есть общее призвание всех; и отдельному человеку оно становится доступным не иначе, как через жизненное общение с другими людьми в Боге. Поэтому и совершенное Богопознание дается не изолированному индивиду. Оно возможно лишь через приобщение отдельного человека к коллективному духовному опыту человечества, собранного в Боге. Богочеловечество, первоначально явившееся в Личности Христа, — в жизни человеческого рода проявляется как собирающее или соборное начало. Соответственно с этим и тот духовный опыт, который должен лежать в основе истинного Богопознания, не есть только индивидуальный, а коллективный, соборный опыт.
Отсюда мы можем почерпнуть указание, как следует пользоваться Иоанновым критерием Богопознания. Признак истинного учения в отличие от ложного заключается в его сообразности с явлением Христа, пришедшего во плоти. Если бы явление Христа было для нас только фактом отдаленного исторического прошлого, оно не могло бы быть для нас руководящим началом в Богопознании. Оно может получить для нас такое значение лишь постольку, поскольку оно — доступный нам факт и в то же время — доступный нам смысл нашего опыта. Но где же в нашем опыте найдем мы это явление Христа, пришедшего во плоти? Евангелие дает на это ясный ответ: се Аз с Вами во вся дни до скончания века, Аминь (Матф., XXVIII, 20). Слова эти обращены ко всем собранным во
Христе верующим, т.е. к Церкви. В ней Христос есть непреходящее, вечное настоящее, начало всей жизни верующих, а потому самому и непреложный факт соборного опыта. Но и независимо от этого прямого свидетельства Христа о Самом себе учение о Богоче-ловечестве с логическою необходимостью приводит нас к учению о Церкви. Вочеловечение Бога есть общий смысл всей человеческой жизни и всей человеческой истории: поэтому этот смысл и может быть найден только в общей собирательной жизни человечества как тела Христова или организма Христова. Если Христос воистину пребывает с нами «до скончания века», то мы должны искать Его воплощения не только в жизни обособленного человеческого индивида, а в некотором определенном явлении собирательной жизни человечества. Таково, по учению апостола Павла, явление Церкви — тела Христова.
Ибо как тело одно, но имеет многие члены, и все члены одного тела, хотя их и много, составляют одно тело: так и Христос (I Коринф., XII, 12). И вы тело Христово, а порознь члены (I Коринф., XII, 27). Это жизненное общение со Христом и во Христе и есть тот соборный опыт членов Церкви, который должен определять собою их суждения о Боге и лежать в основе их Богопознания. У них дары различны, но Дух один и тот же (Коринф., XII, 4). И христианское со-знание и познание, по апостолу, представляют собою жизненные проявления этого наполняющего Церковь Духа Божия. Сказываю вам, что никто, говорящий Духом Божиим, не произнесет анафемы на Иисуса, и никто не может назвать Иисуса Господом, как только Духом Святым (I Коринф., XII, 3).
Онтологические условия Богопознания выражены здесь с величайшею ясностью и точностью. Богопознание достигается не путем внешнего подчинения какому-либо авторитетному лицу, учреждению или учению: оно дается лишь тому, кто извнутри напоен Духом Божиим. В полноте своей это откровение сообщается людям лишь в Церкви, где через приобщение телу и крови Христовой они становятся едино со Христом. Начатки откровения имеются, как мы видели, в вере ветхозаветного Израиля и в религиях языческих; но все это — не более, как несовершенные предварения того высшего откровения, которое преподается верующим в Евхаристии и через Евхаристию.
Поэтому не будет преувеличением сказать, что откровение по самому существу своему евхаристично. Предваряли евхаристическое общение со Христом все те, кому до Христа Дух Божий открывал что бы то ни было, ибо всякое вообще существенное единение между Богом и человеком, всякие проблески Божества в человеке предвосхищают откровение этой величайшей тайны вочеловечения и Боговоплощения. Поэтому предваряли евхаристию все жившие ранее Христа евреи и языческие мудрецы, которые «пили из последующего духовного камня» — Христа. Предвосхищают эту же тайну общения с Богом и ныне все те водимые Духом, алчущие и жаждующие правды Христовой, которые еще не насытились. Самое их искание есть уже некоторое предварительное откровение, ибо не может человек и искать того, что безусловно скрыто от его искания.
Искание Бога не есть неведение о Нем, а что-то среднее между знанием и незнанием. В таком положении был и сам апостол Павел до обращения, когда сердце его искало Бога и, стало быть, некоторым образом уже знало то, чего еще не ведал его ум. И в конце концов, на пути к Дамаску, его ум был озарен чрез сердце. Живший в нем Дух Божий даровал ему прозрение и привел его к ведению. Именно ему, более чем кому-либо из апостолов, дано было раскрыть в своих посланиях жизненное значение Евхаристии. И это откровение было, несомненно, продолжением и совершением всего его духовного опыта, не только христианского, но и дохристианского. Элементы этого опыта, предваряющего Евхаристию, есть во всяком общении человека с Богом, стало быть, и во всяком влечении человеческого естества к Богу и во всяком проблеске человеческой мысли, озаренной Божественным смыслом. Самое наше искание смысла возможно лишь в силу некоторой таинственной, досознательной и подсознательной связи человеческого существа с Богом. Этот духовный рост ветви лозы Христовой совершается силою самой лозы.
V. Откровение и суд испытующей мысли
Необходимое условие откровения есть конкретное явление Божества. Но рядом с этим объективным условием требуется еще иное — субъективное: чтобы совершилось откровение, Божество должно быть не только явлено человеку, Оно должно быть узнано им. Без активного сознания явленного человеку Божества самое откровение не становится фактом его жизни. Явление Христа на земле было откровением не для бессловесных тварей, а только для существа, могущего со-знать Его.
Какое глубокое значение имеет это активное участие человеческого сознания в процессе откровения, видно из подлинных слов Евангелия. Все апостолы, окружавшие Христа, жили в непосредственной с Ним близости, все воспринимали и повседневно наблюдали явление Его Личности. Исчерпывается ли этим самый факт откровения? Из Евангелия мы знаем, что нет. Замечательно, что Христос не навязывает апостолам Своего откровения, не провозглашает себя Мессией, а ждет сначала их самостоятельного о Нем суждения. Он ставит им вопрос — за кого люди почитают Меня, Сына человеческого? На этот вопрос отвечают все апостолы: одни за Иоанна Крестителя, другие за Илию, а иные за Иеремию или за одного из пророков (Матф., XVI, 13—14). Все ученики Христовы повторяют мнение о Нем толпы, но тут еще нет откровения. Откровение имеется лишь в исповедании св. Петра. Христос говорит им: а вы за кого почитаете Меня? Симон же Петр, отвечая сказал: Ты Христос, Сын Бога живого. Тогда Иисус сказал ему в ответ: блажен ты, Симон, сын Ионин: потому что не плоть и кровь открыли тебе это, но Отец мой, сущий на небесах (Матф., XVI, 15—17). Чтобы откровение имело место, апостолу Петру было недостаточно повседневно видеть и слышать Христа; нужно было еще все это виденное и слышанное отнести к какому-то внутреннему критерию; нужно было судить об этом явлении судом мыслящей совести. И вот этот-то суд совести, провозглашающий Сына человеческого Сыном Бога Живого, и признается в Евангелии доказательством особого откровения, явленного Петру. Апостол Петр не мог бы сознать Христа Сыном Божиим, если бы это не было открыто его совести непосредственно самим Отцом небесным.
Именно на этом непосредственном откровении зиждется Церковь Христова. — И Я говорю тебе: ты Петр, и на сем камне со-зижду Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее (Матф., XII, 18).
Сущность процесса откровения как нельзя более ярко освещается этим текстом. Римская церковь основывает на нем свое учение о внешнем авторитете св. Петра. Но именно эти слова Христовы указывают, что внешний авторитет в Церкви не есть нечто первоначальное и безусловное. Внешний авторитет покоится на внутреннем откровении. Св. Петру действительно сообщается здесь известный авторитет, возвышающий его над прочими апостолами. Он один, не в пример прочим, признается основоположным камнем Церкви. Но почему? Потому что тайна Богочеловечества непосредственно открыта ему самим Отцом Небесным. Потому что ему одному, в отличие от прочих апостолов, было дано выразить мысль явления Христа в ясном и определенном суждении: Ты Христос, Сын Бога живого. Для откровения недостаточно пассивного озарения человеческого ума: нужно еще деятельное его участие, которое выражается в суждении.
Нет того явления в мире, которое могло бы стать в человеке откровением само по себе, помимо суда испытующей совести. Без этого суда человек не мог бы распознать явление подлинного Христа и отличить Его от обманчивых явлений ложных богов и лжепророков. — И ангелы сатаны являются людьми во образе ангелов света. Отсюда — обязанность человека испытывать духов, проверять всякое явление, которое он видит, чтобы удостовериться в том, заключает или не заключает оно в себе подлинное откровение. Этот суд не только удостоверяет откровение. Когда он истинен, он и заключает в себе подлинное откровение; ибо суд человеческого сознания только тогда истинен, когда он совпадает с сознанием божественным.
В этом отношении пример св. Петра глубоко поучителен. В земном явлении Христа, которое он повседневно наблюдал, Божество было сокрыто под знаком раба. Как же апостол узнал во Христе Сына Божия? Очевидно, не пять чувств его поведали ему эту тайну. Самое явление славы Христовой открылось ему на Фаворе лишь после его исповедания. Ясно, стало быть, что, произнося свое суждение о Христе, св. Петр видел умом ту полноту божественного, которая еще не была явлена в земном облике Христа. Тут внутреннее откровение предшествовало внешнему явлению. Петр признал Христа через сопоставление Его образа с этим идеальным первообразом, жившим в его душе и носившимся перед ним еще до прославления Спасителя, быть может, даже до встречи с Ним.
Этот факт бросает яркий свет на природу и сущность всякого откровения. То, что было с апостолом Петром, повторяется со всяким человеком, принимающим в душу подлинное откровение, — со всяким, кто видит и утверждает Бога в земном явлении Христа. Откровение не есть одностороннее действие божества на человека. Оно необходимо предполагает, кроме того, и содействие человеческого духа и человеческого сознания, которому Бог открывается. Бог явился во Христе всем людям. Но это — лишь одна объективная сторона откровения. Требуется еще другая — субъективная, нужно твердое самоопределение озаренного извнутри человеческого сознания, нужно то внутренее откровение, без коего человек не может праведно судить о земном явлении Христа. Именно это внутреннее откровение имеется в виду вышеприведенными словами апостола. Никто не может назвать Иисуса Господом, как только Духом Святым (I Коринф., XII, 3).
Откровение не есть божественный монолог: оно — диалог, живая беседа между Богом и человеком, в которой человеческое сознание божественной мысли достигает высшего напряжения и высшей активности. Оно — акт не только божеский и не только человеческий, а богочеловеческий. В откровении божеское естество вступает в жизненное соприкосновение с человеческим, т.е. не только на него действует, но и вызывает его к действительному Бо-гопознанию. По форме действенность человеческого сознания в Богопознании выражается в том же самом процессе, который наблюдается во всяком познавании сущего: оно восходит от явления к смыслу, т.е. узнает данное явление в вечной истине.
Богопознание отличается от всякого иного познания сущего не формою познавательного акта, а единственно содержанием и значением познаваемого. Истина есть всеединое, т.е. божественное сознание: поэтому, — что бы человек ни познавал, — во всякой познаваемой им истине открывается ум Божий. Стало быть, всякое познание есть откровение в широком значении слова. Откровение в тесном смысле слова отличается от откровения в широком смысле лишь тем, что в первом человеческому уму сообщается сознание Бога о Самом Себе, тогда как во втором нам, людям, сообщается всеединое (т.е. божественное) сознание о внебожественном. Обыкновенное познание представляет собою не что иное, как экзотерическое откровение в отличие от эзотерического. Но если различие заключается не в форме, то тем значительнее и глубже различие в существе. Экзотерическая область божественного сознания открыта всем без различия, независимо от онтологического отношения данного сознающего существа к Божеству. В эту область всеединого сознания совершенно одинаково проникает святой и грешный. Наоборот, в область сознания эзотерического (откровение в собственном смысле слова) проникает лишь тот, кто обладает реальным духовным опытом божественного, т.е. кто пребывает с Божеством в существенно жизненном общении и единении. При отсутствии этого опыта нет и откровения в подлинном значении этого слова. Христианин, только на словах исповедующий Христа, но лишенный этого опыта, не только не обладает откровением, но отстоит от него дальше, чем искренние богоискатели из неверующих или язычников. Христианское учение составляет откровение не для того, кто принимает его как мертвую букву, а для того, кто им живет. Так понимаемое, оно представляет собою бесконечную задачу для христианского сознания.
В церкви мы имеем реальный соборный опыт Богочеловечества, ибо Церковь есть тело Христово. Приобщаясь ко Христу в Евхаристии, мы и сами становимся членами тела Христова. В этом явлении Христа для разумеющего его заключается полнота откровения, ибо весь мир должен стать воплощением Христа. В этом — цель и смысл всего существующего. Но обладаем ли мы этим смыслом? Вмещается ли он в нашем сознании? И да и нет! Христос действительно сообщил нам все, что слышал от Отца (Иоанн., XV, 15). В Его словах и образе действительно есть полнота откровения. Но в нас эта полнота еще не осуществилась: мы ее еще не вмещаем: она для нас — не совершившийся факт, а идеал.
Этим определяется и обязательное для христианина отношение к откровению. Мы должны смотреть на него не как на готовую, во всех своих частях законченную систему догматов, а как на жизненное целое, которое составляет бесконечную задачу для человеческого ума и сердца. Откровение — данный от Бога талант: мы должны растить его в себе, а не зарывать его в землю. Оно завершено и закончено только в вечном божественном сознании; наоборот, в сознании человеческом оно беспрерывно раскрывается и растет, подобно зерну горчичному. Закончиться для нас откровение может лишь тогда, когда закончится процесс нашего духовного роста, когда человечество придет в полноту возраста Христова.
Пока этот предел не достигнут, откровение в смысле раскрытия явленной в Христе истины должно расширяться и углубляться. И, так как это раскрытие откровения в нас обусловлено совершенствованием и углублением человеческого ума и сердца, — оно требует от нас напряжения всех наших сил духовных, а в частности — самостоятельного усилия и проникновения нашей мысли. Чтобы найти Христа, человек должен принять на себя труд и подвиг Его искания.
Дух Божий сообщается только извнутри. Он не дан нам в каком-либо внешнем откровении. Поэтому никакой внешний авторитет не может снять с нас этой обязанности искания. Кто не переживет этого непосредственного внутреннего откровения Отца Небесного, тот может только устами своими признавать Христа Сыном Божиим. Кто не пытается проникнуть в смысл откровения, тот его утрачивает. Эта утрата данного от Бога таланта — обычная участь всех тех, кто не отдает его в рост.
Но, может быть, скажут нам, этот труд самостоятельного искания становится ненужным для члена Церкви Христовой, который всегда имеет перед собою подлинное соборное откровение Духа Божия?
Нет сомнения, этот соборный опыт является необходимым условием полноты Богопознания. И однако было бы величайшею ошибкою представлять себе соборный опыт как некоторый внешний авторитет, который требует от нас пассивного подчинения. Из того, что все мы в церкви — члены тела Христова, вытекает отнюдь не пассивное, а активное отношение ума и совести к откровению. Все мы должны быть деятельными участниками соборного разума Христова: иначе, несмотря на принадлежность нашу к Церкви, мы останемся непричастными ее откровению.
Соборность есть явление самого Христа в коллективной жизни Церкви. Христос через Евхаристию воплощается в ней. Это и есть то Его явление, которое с нами всегда во вся дни до скончания века. Поэтому только здесь, в этой соборной жизни церкви, мы можем найти подлинного Христа. Мы можем познать Его, только проверяя каждую нашу индивидуальную религиозную интуицию интуицией других членов церкви и той соборной интуицией, которая выражается в общей жизни Церкви, в ее молитвах, песнопениях, в архитектуре и живописи ее храмов.
Но соборность не есть и не может быть для нас внешним авторитетом как потому, что мы сами призваны быть деятельными участниками соборной жизни, так и потому, что нет таких внешних, формальных признаков, по которым можно было бы отличить подлинную соборность Христову от соборности естественной, человеческой или даже — от собирательных заблуждений.
Служит ли признаком соборности единогласие суждений и решений? Ни в каком случае! Среди верующих никогда не было, да и не может быть полного единогласия по всем вопросам веры. Наоборот, как показывает история церкви и, в частности, вселенских соборов, истина открывается верующим в споре и борьбе противоположных мнений. Апостол Павел признает полезность разномыслии и споров, поскольку чрез них обнаруживаются искусные в вероучении (I Коринф., XI, 19).
Удостоверяется ли истинность того или другого решения религиозного вопроса большинством голосов в его пользу? Тоже нет! Сознание истины бывает нередко уделом меньшинства. История знает случаи, когда большинством голосов погрешали против истины целые многолюдные соборы. Стало быть, соборность сама по себе не может служить критерием истины. В каждом споре о вере подлинная соборность Христова для нас не есть непосредственное данное, а искомое. Когда в церкви сталкиваются два противоположных учения об одном и том же, нет никакой возможности узнать по внешним признакам, которое из них служит выражением веры Христовой.
В вопросах о вере нужно подчиняться соборному решению церкви. Но где это решение? Как узнать его в тех случаях, когда есть две спорящие стороны, упорно стоящие на своем? При таких условиях иногда бывает неясно, где церковь, где подлинный Христос. Полагаться ли в этих случаях на суждения людей, более нас умудренных опытом, например, на старцев, известных святостью жизни? Но ведь бывает иногда, что и «старцы» держатся различных мнений. Непогрешимостью не обладает, очевидно, ни один из них. Каков бы ни был духовный опыт того или другого лица, никакой человеческий опыт не заключает в себе полноты и не исключает возможности ошибочных суждений о вере. Ошибкам подвержены и величайшие святые. Чужой опыт, так же, как и наш собственный, не снимает с нас обязанности судить и испытывать всякое утверждение о вере, кем бы оно ни высказывалось. Ибо в основе этого суда лежит религиозная интуиция, которая превышает всякий человеческий опыт — интуиция полноты божественного. Полнота божественной славы никому из смертных не являлась, никем из людей не была воспринята. Но мы знаем, что она есть. И вот это-то откровение Отца Небесного, которое сообщается человеческому духу непосредственно, и дает ему возможность судить о явлениях божественного в мире, распознавая и отличая подлинные от неподлинных. О всяком явлении Христа — об индивидуальном явлении Его Личности и о явлениях Его в соборной жизни Церкви мы должны судить посредством этого образа Божия, который положен Отцом Небесным в основу нашей духовной жизни. Без этого образа апостолы не могли бы узнать Христа при встрече с Ним. И точно так же без него мы не могли бы узнать Его ни в нашем внутреннем опыте, ни в доступных нам явлениях жизни Церкви.
Величайшее из доступных нам явлений жизни Христовой есть таинство Евхаристии. Каково же должно быть наше к нему отношение? Апостол Павел свидетельствует, что именно пассивное отношение человеческого ума и совести к этой тайне из тайн представляется безусловно недопустимым. Есть и пить не рассуждая о теле Господнем — значит есть и пить недостойно (I Коринф., XI, 29). От приобщающегося телу и крови Христовой требуется проникновение в смысл таинства. Он должен ясно сознавать, что он приобщается и к смерти Христа и к воскресению Его: ибо всякий раз, когда вы едите хлеб сей и пьете чашу сию, смерть Господню возвещаете, доколе Он приидет (I Коринф., XI, 26). И, отдавая себе отчет в совершаемом, человек должен сам себя подвергать мысленному испытанию (I Коринф., XI, 28), сопоставляя собственную свою немощь и недостоинство с тем образом Христа, который олицетворяет собою смысл всей религиозной жизни.
Что же означает этот суд испытующей мысли для самой мысли: является ли он для нее залогом смерти или бессмертия? Не очевидно ли, что мысль, призванная к рассуждению о смерти Христовой, призвана участвовать и в воскресении Его!
Быть может, кто-нибудь попытается уверить нас, что мысль, рассуждающая о теле и крови Христовой, не есть мысль логическая? Это — одна из тех иллюзий, с которыми необходимо раз навсегда расстаться. То, о чем рассуждает мысль человека, приступающего к таинству Евхаристии, есть именно логическая и вместе жизненная связь между смертью Христа и Его воскресеньем, откуда вытекает и для нас, верующих, обязанность соучаствовать в смерти Христовой, если мы хотим быть участниками Его воскресенья. Ибо, если мы соединены с Ним подобием смерти Его, то должны быть соединены и подобием воскресенья (Римл., VI, 5). То, о чем должна здесь помнить человеческая мысль, облечено апостолом Павлом в форму правильного логического умозаключения. Если же мы умерли со Христом, то веруем, что и жить будем с Ним, зная, что Христос, воскресши из мертвых, уже не умирает; смерть уже не имеет над Ним власти (Римл., V, 8—9). Всеобщее воскресение тут логически выводится из воскресения Христова: ибо, если Христос воскрес, то должны в Нем ожить и члены церкви — тела Христова.
Хотя здесь во времени эта логическая связь облекается для нас, людей, в форму дискурсивной мысли, переходящей от термина к термину, — сама по себе она выражает сверхвременную истину вечного Логоса. Призвание человеческой мысли заключается в том, чтобы жить в атмосфере вечного Слова, творящего мир, и быть орудием его откровения.
-------------------------
Значение логической формы мысли в христианском вероучении может быть доказано не одним этим, а множеством примеров, о которых уже было упомянуто в предшествующем изложении. — Христианское откровение представляет собою вообще стройное органическое и, по тому самому, логическое целое: ибо жизненное начало, его связующее, есть вечный смысл или Логос мироздания. Всякое отдельное звено здесь безусловно необходимо и логически неотделимо от целого. Мы уже видели, что Богочеловечество есть логически необходимое выражение веры в смысл вселенной и, по тому самому, логически необходимое предположение религиозного сознания. Мы видели, что свобода твари есть логически необходимое звено религиозного жизнепонимания, что смерть есть необходимое логическое последствие греха, а воскресение — логически необходимое последствие совершенной жертвы, преодолевающей грех в самом его корне.
Словом, размышляя о вере, мы ни шагу не можем сделать без логической необходимости. И это — необходимость не психологическая, не субъективно человеческая, а объективная, неотделимая от самого содержания и предмета веры. Ибо мысль божественная по самому существу своему — мысль вселенская, безусловная и всеобщая. Она не может не быть логичною, потому что логическое единство есть форма Истины. Всякая мысль, не могущая облечься в эту форму, не соответствует и ее содержанию, а потому должна быть отсечена.
Для проникновения в смысл откровения признание этой положительной ценности логической формы мысли имеет огромное значение. Ибо, если откровение представляет собою логическое целое, то положенная в основу этого целого мысль о Богочеловечестве становится для нас тем самым критерием не только жизненным, но и логическим. Ею мы можем распознать истину от лжи во всяком вероучении и во всяком религиозном мнении. Всякое положение, которое логически необходимо вытекает из учения о Христе, пришедшем во плоти, тем самым приобретает для нас значение безусловно достоверное. Наоборот, всякое учение или мнение, логически несовместимое с этой верою во Христа, пришедшего во плоти, тем самым изобличается во лжи и потому должно быть отсечено. Оценивая всякое учение, мы должны рассмотреть, соответствует ли оно духу или образу Христа, пришедшего во плоти. Выше уже мною неоднократно было сказано, что это—прежде всего задача религиозной интуиции и религиозной совести. Но то умственное око интуиции, коим мы видим Христа, затуманено грехом и не всегда видит ясно: а совесть наша далека от чистоты сердца тех блаженных, которые, по слову Евангелия, Бога узрят. Поэтому и для интуиции и для совести нашей требуется проверка; а для этого — не только полезный, но и необходимый способ — строго логическое мышление о вере, — сопоставление всякой интуиции и всякого религиозного утверждения с абсолютно достоверной для нас истиной Богочеловечества Христа. Не будучи в состоянии одними собственными силами, сама из себя, познать тайны Божии, мысль, лишенная подлинного духовного опыта, естественно вырождается в пустую, бессодержательную диалектику. Но, при его наличности, она представляет собою незаменимое орудие для раскрытия религиозной интуиции и для отделения в ней истины от лжи. Тут суд логический может, да и должен быть судом совести.
Чтобы понять положительное значение логического мышления о предметах веры, надо иметь в виду отношение логического суждения к опыту вообще. О каком бы предмете опыта мы ни судили, цель и задача суждения — всегда одна и та же: найти в наших субъективных переживаниях объективное содержание истины, отыскать в нашем психологическом восприятии сверхпсихологический смысл. Напоминанием об этом сверхпсихологическом смысле служит присущая нашей мысли форма безусловности и всеобщности; весь процесс познания есть искание содержания, соответствующего этой форме.
В применении к опыту религиозному эта логическая функция судящей мысли более необходима, чем ко всякому другому: ибо в особенности в религиозных наших восприятиях и переживаниях мы находим пеструю смесь истинного и ложного, подлинного религиозного вдохновения и обманчивой субъективной мысли. Кто относится к этому субъективному материалу религиозной интуиции без критики, кто не подвергает своих религиозных переживаний суду испытующей мысли, тот всегда рискует принять за откровение создание и мечты своего воображения или, еще хуже, — самовнушение своего порочного сердца.
История христианского догмата полна ярких доказательств этой положительной ценности логической мысли для выяснения откровения. Все его истолкование и раскрытие происходило в борьбе с ересями, затемнявшими или искажавшими величайшую его ценность. Одни из них отрицали или умаляли божественность Иисуса Христа, признавая Его существом только подобным Отцу; другие отрицали в Нем действительное соединение двух естеств, утверждая, что Пресвятая Дева была только Христородицею, а не Богородицею. Третьи сливали два естества — Божеское и человеческое в одно. Все эти логические формы ересей были выражениями ложных интуиции, все они были направлены против подлинной интуиции Христа — совершенного Бога и вместе совершенного человека, составляющей самую суть христианского откровения. Как же защищалось против этих ересей христианство? Оно противополагало логическим формулам ересей другие формулы, представляющие собою образец логического изящества. В споре против ариан оно выковало понятие единосущия; в споре против монофизитов оно высказывало учение о нераздельном и неслиянном единстве двух естеств во Христе. Словом, ясными логическими формулами оно утвердило подлинное христианское откровение и установило между христианским и нехристианским религиозным сознанием ту точную грань, которая раньше колебалась или даже вовсе отсутствовала.
Логическое суждение тут играло ту же роль, как и в исповедании Петра: оно утверждало Христа как Сына Бога живого. Оно облекало религиозные переживания в точную логическую форму вселенского откровения и тем самым участвовало в строительстве Дома Божия.
[Е.Н.Трубецкой] | [Оглавление] | [Библиотека «Вехи»]
© 2007, Библиотека «Вѣхи»
[2] Там же, 489.
[3] Там же, 67.
[4] «Смысл этого пари, всегда себе равный, — несомненен: стоит верное ничто обменить на неверную бесконечность, тем более, что в последней меняющий может снова получить свое ничто, но уже как нечто: однако если для отвлеченной мысли выгодность такого обмена ясна сразу, то перевесть эту мысль в область конкретной душевной жизни удается не сразу» и т.д. (там же, стр. 66).
[5] Там же, 67.
[6] «Столп и утверждение истины», 67—68. Все курсивы в этих цитатах принадлежат мне.
[7] См. мою статью: Свет Фаворский и преображение ума, стр. 34; напечатана в одном из осенних номеров «Русской мысли» за 1914 год.
[8] «Свет Невечерний», стр. 227, примеч. (Москва, 1917, книгоизд. «Путь»).
[9] Обоснованию этого положения посвящено все мое сочинение: «Метафизические предположения познания». Москва, 1917.
[10] Цит.соч., 65.
[11] Там же, 158.
[12] Там же, 163.
[13] Кроме цит. статьи в «Русской мысли», см. «Метафизич, предположения познания», 174—181.
[14] Там же, стр. 159.