[Вл.С.Соловьев] | [О г
л а в л е н и е] | [Библиотека
«Вехи»]
К. В.
Мочульский
«Владимир Соловьев. Жизнь и
учение»
5
Речь «Три
силы».
«Философские начала
цельного знания»
(1877)
Возвращением из
заграничной командировки заканчивается первый ученический период жизни
Соловьева. Наступает период философский. В течение Пяти лет он строит свою
широкую философскую систему: метафизику, гносеологию, этику и историософию. К
этому времени относятся: «Философские начала цельного знания» (1877),
«Чтения о Богочеловечестве» (1878) и «Критика отвлеченных начал»
(1877—1880).
Вскоре
после приезда Соловьева в Москву, кн. Д. Цертелев познакомил его с своей теткой
графиней Софией Андреевной Толстой, вдовой поэта Алексея
Константиновича Толстого. С ней жила ее племянница Софья Петровна Хитрово с
детьми; она разошлась с мужем, хотя официально не была с ним в разводе.
Соловьев скоро сблизился с этой семьей; постоянно бывал у графини в Петербурге,
подолгу гостил в ее имениях Пустыньке (Петербургской губернии) и Красном
Роге (Брянского уезда). Его письма к Софии Андреевне полны особенной
доверчивости и нежности. Софью Петрову Хитрово он любил, и эта любовь заполнила
всю его жизнь. Об истории этого чувства мы можем только догадываться, так
как ни одно письмо из переписки Соловьева с Хитрово доселе не попало в
печать. Долгие годы Соловьев верил в возможность брака с любимой женщиной,
но от этой веры ему пришлось отказаться, и разрыв с С. П. стоил ему великих
страданий: любовь к Хитрово была его жизненной трагедией. Тайны своих
отношений с ней он никогда никому не доверил. Это не могло быть случайным —
такова была его воля. Поэтому и биографы Соловьева должны ограничиться одной
внешней историей «любви всей его жизни». Граф Александр Толстой умер за год до
сближения Соловьева с его семьей; все в доме было полно воспоминаниями о нем.
Софья Андреевна и ее племянница жили культом его памяти, его книгами,
мыслями, стихами; библиотека графа, его рукописи и любимые вещи
хранились благоговейно; по вечерам велись о нем долгие беседы и
перечитывались его интимные письма. Соловьев вошел как близкий человек в эту
особенную атмосферу толстовского дома. Он был уже подготовлен к ней отчасти
дружбой с племянником графа Цертелевым. В доме С. А. Толстой он дышал
воздухом чистой поэзии, душевного изящества, эстетического чувства
жизни. Его окружала романтика сверхъестественного: потустороннее сплеталось
с земным; предчувствия, предзнаменования, вещие сны, приметы,
спиритические опыты, таинственные явления делали почти неуловимой грань
между двумя мирами. Биограф гр. А. Толстого А. Лиронделль[1]
собрал любопытный материал, относящийся к занятиям графа оккультными и
метапсихическими явлениями. В начале шестидесятых годов А. Толстой изучал
Сведенборга, Ван Гель-монта, «Магнетическую магию» Каанье (Cahagnet), в которой
рассказывается о магических зеркалах, талисманах, элевациях, фильтрах,
заклинаниях, заговорах, колдовстве; «Естественную магию» Дю Поте
(Du Potet), посвященную
явлениям сомнамбулизма, магнетизма, ясновидения, галлюцинаций,
видений, материализации и т. д.; «Историю магии» и «Догмат и ритуал высшей
магии» Элифаса Леви с чертежами, текстами заклинаний и вызовов,
треугольниками, пентаграммами и тетраграммами, «Пневматологию» Эд де
Мирвиль (J.
Eudes
de Mirville), содержащую
учение о маг-нитических токах, одержимости, сверхъестественных голосах,
экзорцизмах, таинственных мономаниях, летающих столах и самовозжигающихся
огнях. Оккультные
увлечения А. Толстого отразились на его «Дон Жуане». В письме к Маркевичу он
объясняет, что статуя командора есть не что иное, как материализация
астральной силы, которая осуществляется невидимо в каждом акте нашей
воли и видимо во всех магнетических и магических
опытах.
Таков был
круг «мистических интересов» автора «Дон Жуана». Поэта-романтика
привлекало все таинственное, но он не выходил за пределы натуральной магии
Парацельса. Его чувство природы окрашено довольно неопределенным
пантеизмом, и в личное бессмертие он не верил. Софья Андреевна разделяла
увлечение мужа спиритизмом и магнетизмом, но не сочувствовала его
«натуралистической религии». Она была натурой глубоко религиозной и
мистически одаренной.
В момент
сближения Соловьева с семьей Толстого общий тон дома определялся духом
невидимо присутствовавшего в нем покойного поэта, но в этот тон вдова его
вносила свой, очень личный оттенок мистической духовности.
В атмосфере
романтической таинственности и космической поэзии выросло учение
Соловьева о Софии.
* *
*
Осенью 1876
года Соловьев возобновил свои лекции по истории древней философии в
Московском университете, но курс его продолжался недолго. Один из
профессоров, Любимов, подал «особое мнение» о необходимости изменения
университетского устава. Оно было поддержано М. Н. Катковым и вызвало
большую смуту среди московской профессуры. Хотя Соловьев вовсе не был
на стороне Любимова, но его возмутила травля, которой тот подвергался, и он
подал прошение об отставке (14 февраля 1877 г.). Через месяц его назначили
членом Ученого комитета при Министерстве народного просвещения. Он
переехал в Петербург и прожил там с небольшими перерывами четыре года.
Письма Соловьева к гр. С. А. Толстой показывают, с какой быстротой
отношения их превратились в духовную близость и
привязанность.
«Сейчас
приехал на Шпалерную... (т. е. на петербургскую квартиру графини),— пишет
Соловьев.— Пролил я несколько слез перед холодным камином в гостиной,
но все-таки думаю, что мне будет здесь очень хорошо.— Все тихо и
меланхолично, как в моей душе теперь. Если бы только всегда знать, что с
Вами, и не выдумывать по ночам разные невозможные
ужасы...»
В другом
письме (27 апреля 1877 г.) мы находим исключительно важное и единственное в
этом роде сообщение Соловьева об изучении им литературы о
Софии:
«...В
библиотеке не нашел ничего особенного. У мистиков много подтверждений моих
собственных идей, но никакого нового света, к тому же почти все они имеют
характер чрезвычайно субъективный и, так сказать, слюнявый. Нашел трех
специалистов по Софии: Georg Gichtel, Gottfried Arnold и John Pordage. Все три имели
личный опыт, почти такой же, как мой, и это самое интересное, но
собственно в теософии все трое довольно слабы, следуют Беме, но ниже его. Я
думаю, София возилась с ними больше за их невинность, чем за что-нибудь
другое. В результате настоящими людьми все-таки
оказьтаются только Парацельс, Бэм и Сведенборг, так что для меня остается поле
очень широкое».
Кроме
занятий в библиотеке была еще
служба в Ученом комитете, которая оказалась совсем не синекурой.
«Я уже начал свою службу в Ученом Комитете,— пишет Соловьев Д. Н. Цертелеву.—
Заседания — скука смертная и глупость неисчерпаемая; хорошо еще, что не
часто».
Он живет
уединенно, почти нигде не бывает, «стал совсем мизантропом». Тоскует по
семье С. А. Толстой, уехавшей на лето в Красный Рог.
Самым
значительным духовным событием этого периода жизни Соловьева было его
сближение с Ф. М. Достоевским. Они познакомились еще в 1873 г., но настоящая
дружба между ними началась только в 1877 году. Анна Григорьевна Достоевская в
своих воспоминаниях пишет, что Федор Михайлович, чем больше встречался
с Соловьевым, тем больше к нему привязывался; отношение писателя к молодому
философу было похоже на отношение старца Зосимы к Алеше. Старец полюбил Алешу за
то, что он напоминал ему умершего брата: Достоевский привязался к
Соловьеву, т. к. он, по своему духовному облику, казался ему похожим на И.
Н. Шидловского, оказавшего на Федора Михайловича в юности столь благотворное
влияние. Отсюда, быть может, и пошла легенда, что в образе Алеши
Достоевский изобразил Соловьева. Анна Григорьевна полагает, что есть больше
оснований думать, что с Соловьева был списан другой Карамазов — Иван.
Действительно, не простодушный и восторженный Алеша, а блестящий диалектик
Иван с его силой формальной логики и рациональной этики, с его размахом
социальной утопии и религиозной философии внешне напоминает Соловьева.
Недаром в «Братьях Карамазовых» именно Иван излагает свою «идею» о
теократии, над которой в то самое время работал Вл. Соловьев. С. Гессен[2]
предполагает, что Соловьев оказал влияние на архитектонику «Братьев
Карамазовых». У него Достоевский заимствовал «формальные особенности своей
философской техники».
Влияние
Достоевского на Соловьева сказывается на первом же его публичном выступлении в
Петербурге в 1877 г.— речи «Три силы», прочитанной в апреле в заседании
Общества любителей российской словесности.
Общественный и
национальный подъем, охвативший Россию в начале освободительной
войны 1877—1878 гг. разбудил в Соловьеве жажду немедленного жизненного
действия. На объявление войны он ответил речью «Три силы» и попыткой
принять активное участие в военных действиях. Речь его начинается спокойным
историко-философским вступлением и кончается вдохновенной проповедью.
Мировая история породила две силы: первая — мусульманский Восток,
исключительная власть религиозного начала: «Один господин и мертвая масса
рабов»; вторая сила — западная цивилизация: «всеобщий эгоизм и анархия».
Полного раскрытия эта сила достигла во французской революции, уничтожившей
прежнее органическое единство Европы. Единственное величие, сохранившее еще свою
силу на Западе,— это величие капитала. Социализм не обновит человечества:
на вопрос о положительном содержании и цели жизни он не даст ответа. Синтез
религии и философии не может произойти на европейской почве, ибо он
совершенно противоречит общему духу западного развития. Итак, если
мусульманский Восток уничтожает человека и утверждает только
бесчеловечного бога, то западная цивилизация стремится прежде
всего к исключительному утверждению безбожного человека. Атомизм в
жизни, атомизм в науке, атомизм в искусстве — вот последнее слово
европейской культуры, и если история человечества не должна кончиться этим
ничтожеством, то следует верить, что выступит новая историческая сила,
которая «оживит мертвые в своей вражде элементы высшим примирительным
началом». Эта третья сила должна быть откровением божественного мира, и тот
народ, через который эта сила проявится, будет только посредником
между человечеством и тем миром. Он не нуждается ни в особенных
преимуществах, ни во внешних дарованиях; от него требуется только свобода
от всякой ограниченности и односторонности, требуется равнодушие ко всей этой
жизни с ее мелкими интересами и всецелая вера в положительную
действительность высшего мира. А эти свойства, несомненно, принадлежат
племенному характеру славянства и его главного представителя — народа
русского. «Итак,— заявляет Соловьев,— или это есть конец истории, или
неизбежное обнаружение третьей всецелой силы, единственным носителем
которой может быть только Славян ство и народ русский. Внешний образ раба,
в котором находится наш народ, жалкое положение России в экономическом и
других отношениях не только не может служить возражением против ее
призвания, но скорее подтверждает его... Великое историческое призвание
России... есть призвание религиозное в высшем смысле этого слова». Все
указывает на то, что час этот близок; начинающаяся война послужит
могущественным толчком для пробуждения положительного сознания
русского народа.
Соловьев
заканчивает призывом к русской интеллигенции: «А до тех пор мы, имеющие
несчастие принадлежать к русской интеллигенции, которая вместо образа и подобия
Божия все еще продолжает носить образ и подобие обезьяны, мы должны же
наконец увидеть свое жалкое положение, должны постараться восстановить в
себе русский народный характер... свободно и разумно уверовать в другую высшую
действительность».
По
строгости диалектического метода и сжатости формулировок, по внутреннему
напряжению — речь Соловьева блестяще открывает собой период его творческого
расцвета. Прошло всего три года со времени написания «Кризиса западной
философии», но за это короткое время мысль его прошла большой путь. В
магистерской диссертации он был славянофилом только отчасти; в «Трех
силах» он не только разделяет основную веру славянофилов, их
мессианский пафос, но идет дальше их.
Проповедуя
«третью силу как высший религиозный синтез начал Запада и Востока»,
Соловьев в своей речи дает замечательный образец синтеза всех течений
русской мысли. В «бесчеловечном Боге» Востока можно видеть своеобразное
преломление идеи Хомякова о Кушитском религиозном начале; к Хомякову
же восходит мысль о том, «что религиозный принцип, легший в основу западной
цивилизации, представляет лишь одностороннюю и, следовательно, искаженную
форму христианства»; характеристика европейской культуры как процесса
раздробления и обособления индивидуальных начал построена на основных выводах
Ив. Киреевского. Соловьев утверждает, что «Церковь западная, отделившись от
государства,., сама стала церковным государством»: реакцией на этот отрыв церкви
от народа была революция; в ней завершилось самоутверждение отдельной
личности: «революционное движение предоставило каждое лицо самому себе».
Все это место в речи точно воспроизводит тезисы статьи Ф. И. Тютчева
«Россия и революция». Тютчев тоже связывает революционное движение на
Западе с секуляризацией Римской Церкви. «Западная Церковь,— пишет он,—
сделалась политическим учреждением... Реакция этому положению ?вещей
была неизбежна... Революция есть не что иное, как апофеоз человеческого я, как
последнее слово отрыва личности от Церкви, от Бога... Человеческое я,
предоставленное самому себе, противно христианству по
существу».
Есть в речи
Соловьева и отклики учения К. Н. Леонтьева: западная цивилизация,
некогда находившаяся в «цветущей сложности», ныне идет по «упроститель-ному
смешению», безличности и опошлению. «Чрезмерное развитие
индивидуализма в современном Западе,— пишет Соловьев,— ведет прямо к
своему противоположному — ко всеобщему обезличению и опошлению. Старая
Европа в богатом развитии своих сил произвела великое многообразие форм,
множество оригинальных, причудливых явлений; были у нее святые монахи, что из
христианской любви к ближнему жгли людей тысячами; были благородные
рыцари, всю жизнь сражавшиеся за дам, которых никогда не видали, были
философы, делавшие золото и умиравшие с голоду, были ученые схоластики,
рассуждавшие о богословии, как математики, а о математике, как богословы.
Только эти оригинальности, эти дикие величия делают западный мир интересным для
мыслителя и привлекательным для художника...» Эта тирада не только по мыслям, но
и по стилю напоминает Леонтьева; Соловьев вводит в свое философское изложение
некое «художественное интермеццо»; нарядные образы его выдержаны в духе
Леонтьевской декоративности.
Наконец,
мысль о том, что призвание России религиозное, что она явит миру божественное
начало, которое таится в глубине ее веры и смирения, несомненно, внушена Соловьеву
Достоевским. В «Дневнике писателя» Достоевский, углубляя
славянофильское учение, вдохновенно говорил о русском народе, самом
христианском на свете, о его смирении, о его «образе раба», о его мистической
любви ко Христу. «Безбожный человек», результат всего европейского
развития, появляется у Соловьева как оригинальный синтез идеи Хомякова о
самоутверждении человеческого начала на Западе и идеи Достоевского о
человеко-божестве («Бесы»).
Таков
сложный и разнообразный состав «Трех сил», этой «философской симфонии»
Соловьева. Но пестрый материал переработан им творчески — и перед нами не
мозаика, а живое органическое целое. Соловьев доводит до конца
славянофильские идеи, и в результате, вместо понятия национальной
самобытности, получается прямо противоположное ему понятие всечеловеч-ности. Он
показывает, что в подлинном мессианизме ничего специфически национального
быть не может: мессианизм неизбежно переходит в универсализм. Мысль о
вселенскости русского духа, легшая в основу «Пушкинской речи» Достоевского,
была формулирована Соловьевым еще в более широкой форме в 1873 г. Изменил ли он
славянофилам, так истолковав их теорию? Напротив, он завершил их
учение, явился самым последовательным и самым бесстрашным продолжателем их
дела.
* *
*
Откликом на
речь Соловьева была грозная статья А. Станкевича в «Вестнике Европы» «Три
бессилия: три силы. Публичная лекция Вл. Соловьева». По поводу ее Соловьев
писал С. А. Толстой: «Неужели Вам было неприятно, а не забавно читать о «Трех
силах» в «Вестнике Европы?» Я отчасти предчувствую, что Вы будете мне
говорить, но объявляю заранее, что между мною и благоразумием не может быть
ничего общего, так как самые цели мои не благоразумны. Тут расчет никакой
не поможет — «не догадка, не ум, но безумье в тот край, но удача привесть
тебя может!»
Призвав
русскую интеллигенцию к делу, Соловьев должен был первый подать пример. Он
решил отправиться на войну. Слабое сложение и болезненность исключали
возможность поступления в действующую армию; он придумал поехать на фронт в
качестве военного корреспондента
«Московских
ведомостей». Долго вел переговоры с Катковым, переходил от надежды к
разочарованию, называл свой план «химерой легкомысленной юности», «мечтой
воображения» и наконец все-таки уехал. Перед отъездом он писал графине
Толстой: «Большая история меня очень радует.
Гул растет
как в спящем море
Перед бурей
роковой —
Вскоре,
вскоре в бранном споре
Закипит
весь мир земной».
Уезжал он
полный радостных предчувствий и верил в провиденциальный смысл войны за
освобождение славян.
По дороге в
действующую армию он проводит два дня в Красном Роге у С. А. Толстой. Во время
спиритического сеанса происходит странное событие, о котором он сообщает Д. Н.
Цертелеву. «Здоров ли ты, и не было ли с тобой чего-нибудь особенного 13 и
14 июня ночью? Там в моем присутствии произошла какая-то чертовщина:
являлся твой дух и я не знаю, что еще. Вследствие этого очень о тебе
беспокоились мы все. Хотели, чтобы я послал
телеграмму...»
В Кишиневе
ему приходится дожидаться паспорта. В делах Министерства народного
просвещения хранится телеграмма от кишиневского губернатора на имя министра
следующего содержания: «Испрашиваю разрешение выдать паспорт на выезд за границу
надворному советнику В. С. Соловьеву». Получив паспорт, Соловьев
добирается до Бухареста, где неделю ждет денег от Каткова. Не дождавшись,
занимает на месте и собирается ехать дальше. Отцу он сообщает свой будущий
адрес: Свиштово в Болгарии, штаб действующей армии. На этом наши сведения
обрываются. В Бол гарию Соловьев так и не попал; через полтора месяца
он уже снова в Москве. Почему он переменил решение, что заставило его
вернуться назад после того, как все внешние препятствия (паспорт, деньги)
были устранены, остается загадкой. Из Москвы он пишет довольно
странное письмо С. А. Толстой: «...Впрочем, нисколько не удивляюсь, что вы
мною интересуетесь: я знаю, что Вас интересуют все предметы — как
живые, так равно и неодушевленные (иногда принадлежу к этим
последним). Avec des
apparences de bonte j'ai un coeur tres mediant. C'est mauvais, mais je n'y puis rien.
Один
китайский
купец,
когда англичанин упрекал его за какой-то обман, отвечал ему: «I am a rogue — cannot help it»[3]. Прощайте надолго.
Надеюсь, встретимся лучше, т. е. когда я буду лучше».
Письмо
холодное, ироническое, горькое — и очень жалкое. Соловьев пережил что-то
тяжелое, может быть, даже унизительное для его самолюбия. Он увидел в себе
что-то «темное» (un coeur tres mediant», «I am a rogue»). И об этом
говорит в вымученно-шутливом тоне, с легким отвращением к самому себе.
Не связана ли эта угнетенность с внезапным возвращением с
войны?
По каким бы
мотивам он ни отказался от своего плана, одно оставалось несомненным: его
героический порыв, его желание принять реальное участие в «большой истории»
потерпели крах. При столкновении с действительностью молодой философ
почувствовал свою внутреннюю несостоятельность и не мог не пережить
этого очень болезненно. Чтобы оправиться от удара, нанесенного ему жизнью, он
уходит в теорию, в «дебри метафизики».
* *
*
В 1877 году
в «Журнале министерства народного просвещения» появилось незаконченное
исследование Соловьева «Философские начала цельного знания». Это — первый
набросок философской системы; начертана схема, намечены основные вехи,
разработаны вчерне главные отделы: философия истории, логика и метафизика.
Проблемы, затронутые в этом сочинении, центральны в творчестве
Соловьева. Он неоднократно возвращается к ним в своих последующих работах:
«Чтениях о Богоче-ловечестве», «Критике отвлеченных начал», «Оправдании добра» и
«Теоретической философии».
«Философские начала
цельного знания» начинаются «общеисторическим вступлением». Философия
должна ответить на вопрос о цели нашего существования. Но, говоря о всеобщей и
последней цели, мы тем самым предполагаем понятие развития.
Развиваться же может только живой организм. Следовательно, мы признаем
человечество настоящим органическим субъектом исторического развития.
Всякое развитие заключает в себе три момента: смешение или внешнее
единство, обособление образующих элементов и внутреннее свободное
единство.
Основные
формы общечеловеческой жизни должны иметь свой источник в началах,
определяющих самую природу человека. Их три: воля, мышление и чувство;
первая имеет своим предметом объективное благо, второе — объективную
истину, третье — объективную красоту.
Первым
началом общественной жизни является воля. Прежде всего человек направляет
свою волю на внешнюю природу для получения от нее средств к существованию.
Поэтому первый аспект воли есть экономическое общество, или семья.
Воля, определяющая отношения людей друг к другу, порождает общество
политическое, или государство. Его естественный принцип есть законность
или право. Воля, обращенная к Богу, стремящаяся к высшей цели — вечной и
блаженной жизни, создает духовное, или священное общество
(церковь).
Мышление
также может быть рассмотрено в трех аспектах: знания фактического,
формального и абсолютного. Им соответствуют: положительная наука, философия
и теология.
Наконец,
чувство получает свое объективное выражение 1) в творчестве материальном —
техническом художестве, 2) в творчестве эстетическом — изящном художестве и 3) в
творческом отношении к миру трансцендентному — мистике.
Так как
творчество господствует над знанием и практической деятельностью, а в нем первое
место занимает мистика, то, следовательно, «эта последняя имеет значение
настоящего верховного начала всей жизни общечеловеческого
организма».
Автор
применяет свой «закон развития» к истории и указывает, что до
появления христианства человечество переживало первичное состояние —
смешения. В древнем язычестве все было слито в религиозном
единстве.
Вторая
стадия — обособление элементов — началась с христианства, отделившего
sacrum от profanum. Сначала
государство отделяется от церкви, потом общество экономическое (земство)
выделяется из государства (французская революция), наконец, земство,
или народ, распадается на атомы — отдельные
индивидуальности.
В области
мысли тот же процесс распадения приводит к позитивизму, в области
творчества — к утилитарному
реализму. Социализм, позитивизм, утилитаризм — вот последнее слово западной
цивилизации. Но в истории человеческого развития это только второй момент, за
которым должен последовать третий. Западная цивилизация не сделалась
общечеловеческой.
«Поскольку
даже исключительный монизм выше атомизма, поскольку даже плохое начало
выше совершенного безнача-лья... постольку мусульманский Восток выше
западной* цивилизации».
Третий
момент — свободного синтеза — признана осуществить Россия. Здесь Соловьев
почти дословно повторяет свою речь о «Трех силах».
Что же
произойдет, когда свершится это внутреннее соединение? Тогда три высшие
степени бытия — мистика, теология и Церковь — составят одно органическое целое —
религию. Мистика с искусством и техникой образуют свободную теургию,
или цельное творчество; теология с философией и наукой сольются
в свободную теософию, или цельное знание; церковь с
государством и земством образуют свободную теократию, или цельное
общество; наконец, деятельность всех органов жизни в человечестве
образует новую общую сферу цельной жизни.
На этом
заканчивается «общеисторическое введение». Нетрудно заметить, что оно
является развитием и обоснованием тезисов «Трех сил». Та же трехчленная
схема Гегеля, тот же «закон развития» Герберта Спенсера, тот же
славянофильский мессианизм. Автор вносит, впрочем, одно важное
изменение: первый фазис развития прилагается им уже не к мусульманскому Востоку
(который оказывается даже выше западной цивилизации), а к древнему
язычеству; второй фазис приурочивается к появлению христианства.
Соловьеву принадлежит заслуга первой и смелой попытки применения логической
формулы Гегеля и биологического закона Спенсера к истории человечества. Он
переносит понятие собирательного организма из области естественных
наук в область социологии. Человечество, как единый субъект исторического
процесса, ощущается им не абстрактно и метафизически, а во всей полноте
реальности. Впервые в этом сочинении мы встречаем известную
соловьевскую триаду — теософию, теургию и теократию, под знаком которой
проходит весь «католический период» его жизни.
Первая
глава «Философских начал» посвящена «трем типам философии». Показав
несостоятельность всех видов эмпиризма и рационализма, автор доказывает
необходимость «третьего типа умосозерцания» —
мистицизма.
Истина не
принадлежит теоретическому знанию в его отдельности; истиной может
быть только то, что вместе с тем есть благо и красота. «Настоящая истина,
цельная и живая, сама в себе заключает и свою действительность и свою
разумность и сообщает их всему остальному». Мистическая философия
знает, что всякое бытие есть лишь образ представления сущего, но знает также,
что человек сам есть более чем представление и что, даже не выходя из
самого себя, он может знать о сущем. Но мистическое знание может быть
только основой истинной философии: ему необходимо еще подвергнуться
рефлексии разума и получить подтверждение со стороны эмпирических
фактов.
«Свободная
теософия должна представлять высшее состояние всей философии как во
внутреннем синтезе трех ее главных направлений, мистицизма, рационализма и
эмпиризма, так равно и в более общей и широкой связи с теологией и
положительной наукой».
Соловьев
удерживает для трех составных частей свободной теософии старые
названия: логика, метафизика, этика, но в отличие от других
философских систем прибавляет к ним определение «органические». Ему удалось
написать только три главы своей «Органической логики».
Предмет
свободной теософии есть истинно-сущее в своем объективном
выражении, или идее. Вместе с мистицизмом она основывается на
безусловной, непосредственной действительности сущего, но вопреки ему
признает развитие этой действительности в идеях разума и в опытах природы.
Так достигается синтез мистицизма, рационализма и эмпиризма. Цель истинной
философии — освобождение человека от всего внешнего и соединение его с
Богом; это же и цель религии. Материал цельного знания дается опытом, причем
следует различать опыт внешний, внутренний и мистический; последний свойствен,
правда, не всем, но «в вопросе о действительности известных явлений число
их субъектов, очевидно, безразлично». Три вида опыта располагаются
иерархически; выше и важнее всего явления мистические; но теософический
мистицизм не заявляет «Natur ist Sunde, Geist ist Teufel»; он стремится
провести божественное начало во все человеческие и природные вещи, не
уничтожая, а интегрируя и дух и материю.
Первичная
форма цельного знания есть умственное созерцание, или интуиция
(intellektuelle Anschauung); ее
существование доказывается фактом художественного
творчества.
Идеальные
образы художника не являются ни копиями с эмпирической
действительности, ни отвлеченными общими понятиями; они возникают
перед его умственным взором сразу во всей их внутренней целости.
Особенность умосозерцаемой идеи заключается в соединении совершенной
индивидуальности с совершенной универсальностью — этим отличается она от
понятия и от частного явления. Мы можем созерцать сущие идеи потому, что сами
идеальные существа на нас действуют, вызывают в нас познание и творчество.
Это действие идей есть вдохновение. «Итак, действующее или непосредственно
определяющее начало истинного философского познания есть
вдохновение».
Предметом
истинной философии является весь мир в своей общности. Философия
изучает само бытие. Но абсолютное первоначало не может быть названо
бытием: оно есть начало всякого бытия, всякое бытие есть его предмет.
Сущее не есть бытие; оно не есть также небытие, ибо небытие
есть лишение бытия, а абсолютному первоначалу принадлежит всякое бытие. Его
следует определить как мощь или силу бытия. Бытие предполагает отношение к
другому, оно всегда относительно, сущее же безусловно. Сущее есть
субстанция всего, в том числе и нас самих; все, что есть, есть единое,
оно глубже и выше всякого бытия. Бытие есть только поверхность, под которой
скрывается истинно-сущее, как абсолютное единство.
Восток
познал сущее только в атрибуте его абсолютной единичности; но сущее есть также и
начало множественности; не только «en», но и
«pan». Запад познал его
как множественность. Истинная вселенская религия должна соединить эти два
познания и осуществить на земле настоящее «En kai pan».
Абсолютно-сущее
требуется не только нашим разумом, но и нашей волей как абсолютное благо, и
нашим чувством как абсолютная красота.
Итак,
абсолютное есть ничто и все,— ничто, поскольку оно не есть что-нибудь, и
все, поскольку оно не может быть лишено чего-нибудь. Если оно есть ничто, то
бытие для него есть другое; но вместе с тем оно есть начало бытия, то есть
начало своего другого, следовательно, оно есть единство себя и своего
противоположного. Этот логический закон есть лишь отвлеченное
выражение морального факта любви. Любовь есть самоотрицание существа,
утверждение им другого, а между тем этим самоотрицанием осуществляется его
высшее самоут верждение. «Итак, когда мы говорим, что абсолютное
первоначало по самому определению своему есть единство себя и своего
отрицания, мы повторяем только в более отвлеченной форме слова великого
апостола: Бог есть любовь».
В
абсолютном различается два центра, или полюса,— начало единичности и
свободы и начало множественности и необходимости. Второй полюс есть
сущность, или prima materia, абсолютного;
первый полюс, положительное ничто (эн-соф), производя множественность, постоянно
торжествует над ней, осуществляя себя как положительное
единство.
Первая
материя есть влечение или стремление к бытию, жажда бытия, вечный образ или идея
сущего.
Различая
бытие от сущего как его производящего и им обладающего начала, а в
самом сущем различая два центра или полюса, мы имеем, таким образом, три
определения: 1) свободно сущее (первый центр), 2) необходимость, или первая
материя (второй центр), и 3) бытие, или действительность, как их общее
произведение. Второе определение в отличие от третьего назовем сущностью и тогда
получим: сущее, сущность, бытие, или: мощь, необходимость,
действительность, или: Бог, идея, природа.
Идея есть
собственно то, чего хочет сущий, что он представляет, что чувствует. Как
содержание воли сущего, идея есть благо, как содержание его представления, она
есть истина, как содержание его чувства, она есть
красота.
Наконец,
идею можно определить, как единство или синтез материи и формы. Она есть нечто
действительное и определенно существующее, некоторая реальность — одним словом,
идея есть существо.
* *
*
Кратко
изложенные нами тезисы «Философских начал» могут показаться
схематическими. Соловьева нередко упрекают в рационализации мистического. С
тем же правом ему можно было бы поставить в вину мистификацию
рационального. Действительно, границы между познанием разумным и
мистическим у него как будто стерты. Всякое познание — даже познание
естественных наук, эмпирическое изучение внешнего мира — он считает откровением
божественных сущностей, т. е. религиозным умозрением, а с другой стороны, ему
кажется возможным из понятия бытия Божия логически вывести
троичность ипостасей. Это неразличение видов познания и смешение их в одной
категории теософии объясняется личным опытом Соловьева. Для него
запредельное было повседневным фактом сознания; за его построениями стоит
реальный опыт «встреч» с «душой мира».
Для
Соловьева целостность познания — не философское понятие,
заимствованное у Шеллинга и Ив. Киреевского, а собственное мистическое
переживание. «Все-единое» явилось ему еще в детстве как «цельная и живая
истина», как «единый образ женской красоты». Он и философствовать
начал для того, чтобы рассказать на понятном, т. е. логическом, языке о своих
видениях. Рассуждая, он исходит из «безусловной, непосредственной
действительности сущего» как из основной аксиомы. Он ее не доказывает — для
него она очевидна. Но в то же время ему понятно, что познание всеединства
не дается ни внешним, ни внутренним опытом. Поэтому источником познания ему
приходится признать опыт мистический — «интеллектуальное созерцание». Оно
лежит в основе и философии и науки; следовательно, не только философы, но и
ученые (напр., физики или минералоги) должны быть мистически
одаренными. Такой вывод не смущает Соловьева: он не различает знания
естественного, имеющего своим предметом условный относительный мир, и
знания метафизического и религиозного. Для него нет двух миров — существует
единая божественная сущность; поэтому всякое знание есть знание о Боге,
знание религиозное[4].
Получается некий порочный круг: мистический опыт обосновывается непосредственным
действием на нас божественных сущностей, а реальность этих сущностей
доказывается наличностью мистического опыта.
Но если
«созерцание» лежит в основе всякого познания вообще, то в нем не должно
заключаться ничего специфического. Соловьев приравнивает его к
вдохновению, объясняет аналогией с художественным творчеством. Всякое
познание религиозно, а значит, нет особого религиозного познания. Мистика
расширяется беспредельно и перестает быть мистикой. Автор берет логические
понятия бытия и сущего и из них выводит метафизическое понятие абсолютного,
которое в свою очередь раскрывается как принцип апофатического
богословия («Ничто и все»). Из Абсолюта логически дедуцируется
«положительное единство», как «единство себя и своего противоположного».
Происходит превращение логики в онтологию, онтологии в теологию: сущее,
сущность, бытие равняются Богу, идее и природе. Диалектика понятий
оказывается «отвлеченным выражением морального факта
любви».
Загадочно
происхождение множественности из положительного ничто, появление воли,
чувства и представления внутри абсолюта, различение в нем трех субъектов.
Сам разум с помощью своего диалектического метода выводит Троицу. Но
если христианские догматы суть «необходимые истины разума», тогда
уничтожается смысл мистического опыта.
Первая
попытка синтеза религии, философии и науки, произведенная Соловьевым,
заставила его столкнуться с громадными трудностями: пытаясь разрешить
одну проблему, он вызвал к жизни ряд других проблем. Граница между
трансцендентным и имманентным почти исчезала; понятие мистического опыта
становилось всеобъемлющим и расплывчатым, логика, метафизика и
теология смешивались, «положительное всеединство» оборачивалось
пантеизмом, абстрактный абсолют поглощал личного Бога и мистицизм
неожиданно превращался в рационализм. И все же замысел Соловьева был
необыкновенно оригинален и проблематика его гениальна. Он ставил вопросы и
намечал пути к их разрешению, но ему не было суждено полностью
осуществить план «целостного миросозерцания», и он завещал его своим
преемникам. Вся русская философия пошла по указанной им дороге.
[Вл.С.Соловьев] | [О г
л а в л е н и е] | [Библиотека
«Вехи»]
© 2004, Библиотека
«Вехи»
[1] Andre Lirondelle. Le poete Alexis Tolstoi. L'Homme a l'oeuvre.
[2] Sergius Hessen. Der Kampf
der Utopie und der Autonomie des Guten in der Weltanschauung Dostoewskis und W. Solowjows. Die Padagogische Hochschule. Heft 5. Okt.
1929.
[3] Я плут — ничего не могу
поделать.
[4] Здесь ясно чувствуется влияние Гегеля.