[В.С.Соловьев] | [Библиотека "Вехи"]
...Я мог бы перечислить несколько имен
деятелей русской культуры и истории, которые вступили в Небесную Россию за
последние сорок лет. Пусть смеется, кто хочет, над этим сообщением. Да и к
репутации сумасшедшего мне не приходится привыкать. Итак — имена некоторых из
тех, кто не имел нисходящего посмертия и сразу после смерти в Энрофе вступил
через миры Просветления в синклит: Лесков, Римский-Корсаков, Ключевский,
Гумилев, Волошин, Рахманинов, Анна Павлова, Сергей Булгаков, Иоанн
Кронштадтский, патриарх Тихон, цесаревич Алексей Николаевич, несколько творцов и
тысячи героев, погибших от руки Сталина. Очень немногие из имен тех, кто вступил
в синклит после кратковременного пребывания в верхних чистилищах: Фет, Л.
Андреев, Александр Блок, Шаляпин, Александр II, Константин Романов, академик Павлов.
Из числа просветленных, взошедших в
Небесной России на особенную высоту, мне известно несколько имен: Пушкин,
Лермонтов, Гоголь, Лев Толстой, Алексей Конст. Толстой, Достоевский, Аксаковы,
Витберг, Кутузов, не пользующийся широкой известностью и рано умерший гравер
XVIII века Чемезов.
Ближе остальных к великой трансформе,
уводящей в Небесный Иерусалим и в Синклит Мира, подошли к настоящему времени
Лермонтов, Владимир Соловьев, император Иоанн VI, а также два духа, чьи имена вызвали мое
удивление, но были два раза твердо произнесены: Шевченко и Павел Флоренский.
За все время существования русского
затомиса через него в Синклит Мира поднялось несколько десятков человек, из
которых мне известны следующие имена: Владимир Святой, Ярослав Мудрый, Антоний и
Феодосии Печерские, летописец Нестор, дружинник Сергий — автор «Слова о полку
Игореве», Александр Невский, Сергий Радонежский, Андрей Рублев, Нил Сорский,
Ломоносов, Александр Блогословенный, Амвросий Оптинский, Серафим Саровский...
... В христианстве же, в частности в
восточном, апокалиптическая форма познания почти совершенно утратилась еще в
начале средних веков, внезапно вспыхнув тусклым, мечущимся, чадящим пламенем в
первое столетие великого русского раскола. Здесь неуместно вдаваться в анализ
сложных и многочисленных причин этого ущерба, но невозможно не отметить его
связь с тем антиисторизмом религиозного сознания и мира религиозных чувств,
который останавливает наше внимание еще у византийских отцов церкви и прямо-таки
поражает у представителей русского православия, даже у крупнейших, у таких, в
праведности и в наивысшем духовном опыте которых не может быть сомнения.
Антиисторизм становится словно обязательным каноном религиозной мысли.
Поучительно вспомнить о нерешенных конфликтах между официальным антиисторизмом
русского церковного миропонимания и врожденной, иррациональной тягой к
апокалиптической форме познания, к метаистории, в духовных и творческих
биографиях светских православных писателей и мыслителей: Гоголя, Хомякова,
Леонтьева, Достоевского, Владимира Соловьева, Сергея Булгакова...
...В метаистории новейшего времени
совершается таинственнейшее событие: низлияние в нашу брамфатуру новых
божественно-творческих сил. Об этом событии мечтали с древних времен сердца
самые возвышенные, умы самые истонченные. И вот оно совершается. Первое звено
этого события — события такого значения, что его можно сопоставить лишь с
вочеловечением Планетарного Логоса, — имело место на рубеже XIX столетия: то было низлияние сил
Приснодевы-Матери, но не безличное, как это имело место уже дважды в истории
человечества, а несравненно усиленное личным своим характером. С высот Вселенной
нисходила в Шаданакар великая богорожденная монада. Прозрение в Раорис — один из
высочайших слоев нашей брамфатуры, в который Она вошла тогда, было дано почти
столетие спустя Владимиру Соловьеву, когда он в Египетской пустыне звездной
ночью пережил потрясающий прорыв сознания и воочию узрел это Великое Женственное
Существо...
...Таким
образом, в XVI веке обозначился, а в XVII определился духовный процесс
чрезвычайной важности. Его можно было бы очертить следующими взаимно
дополняющими определениями:
а) как распад первичной цельности
душевного строя;
б) как диалектически неизбежное
прохождение через длительный этап внутренней дисгармонии;
в) как развитие способности к
одновременному созерцанию противоположных духовных глубин;
г) как культурное и трансфизическое
расширение границ личности;
д) как борьба мысли за осмысление
метаисторического опыта.
Свидетельствовало бы о полной
беспомощности, о неспособности вникать в существо культурно-исторических
процессов предположение, будто бы данный духовный процесс оборвался, заглох или
замкнулся в старообрядчестве. Напротив: вся религиозная философия и историософия
XIX века от Чаадаева и
славянофилов до Владимира Соловьева, Мережковского и Сергея Булгакова, вся
душевная раздвоенность, все созерцание и эмоционально-жизненное переживание
обоих духовных полюсов, свойственное как Лермонтову и Гоголю, так — в еще
большей степени — Достоевскому, Врубелю и, наконец, Блоку, являются не чем иным,
как следующими этапами этого процесса...
...
И, однако же, верно и то, что ни в одной
литературе не проявилось так ярко, глубоко и трагично, как в русской, ощущение
того духовного факта, что вестнику недостаточно быть великим художником. Вот в
этом отношении русская литература действительно стоит особняком. Я пока не
подвергаю этого обстоятельства никакой оценке, а лишь указываю на него как на
исторический факт. Не только наши гении, но и многие носители меньшей
одаренности высказывали, каждый на свой лад, эту мысль. То она отливалась в
форму требования гражданского, даже политического подвига: призыв этот звучит у
Радищева, у Рылеева, у Герцена, у Некрасова, у шестидесятников, народников и
т.д. вплоть до большевиков. То художественную деятельность совмещали или
пытались совместить с проповедничеством православия: началось это со
славянофилов и Гоголя и завершилось Достоевским. То, наконец, художники слова
предчувствовали, искали и находили либо, напротив, изнемогали в блужданиях по
пустыне за высшим синтезом религиозно-этического и художественного служения: не
говоря о том же Гоголе и Льве Толстом, вспомним и задумаемся об Алексее Толстом,
Гаршине, Владимире Соловьеве, Блоке, Вячеславе Иванове; вспомним о прорывах
космического сознания, отображенных в творчестве Ломоносова, Державина, Тютчева;
найдем в себе достаточно зоркости, чтобы усмотреть готовность сделать первый шаг
по духовному пути в рано оборвавшихся биографиях Грибоедова, Пушкина,
Лермонтова; в образах лесковских праведников и в горячей вере этого живописца
религиозного делания; обратим внимание на глубокое чувство и понимание Христа у
Леонида Андреева, которое он пытался выразить в ряде произведений, и в первую
очередь — в своем поразительном «Иуде Искариоте», — чувство, все время
боровшееся в душе этого писателя с пониманием темной, демонической природы
мирового закона, причем эта последняя идея, столь глубокая, какими бывают только
идеи вестников, нашла в драме «Жизнь Человека» выражение настолько отчетливое,
насколько позволяли условия эпохи и художественный, а не философский и не
метаисторический склад души этого писателя!.
Проследим далее все ту же вестническую
тенденцию, хотя и искаженную, в антропософском учительстве Андрея Белого; в
бредовых идеях Хлебникова о преображении Земли и в его сумасшедших мечтах —
стать правителем земного шара для этой цели; в гражданском подвиге уходившего
все глубже в религиозность Гумилева; в высокой попытке Максимилиана Волошина —
определить свою личную линию художника и современника революций и великих войн
религиозно-этической заповедью: «В дни революции быть человеком, а не
гражданином».
...
Тогда, в 1819 году, санкция демиурга была
с него снята, и Яросвет впервые обратил свое светоносное оружие против Жругра:
часть цитадели игв в Друккарге была разрушена; инвольтация Навны, до тех пор
тщетно силившаяся пробиться сквозь эти вековые средостения к сознанию творческих
слоев сверхнарода, получила, наконец, доступ к ним. В высшей степени
знаменательно то, что рождение первого образа из женского пантеона России —
Татьяны Лариной — падает именно на годы, последовавшие за 1819. Между обеими
иерархиями началась открытая борьба. Одним из ее видов — со стороны уицраора —
было насильственное обрывание жизни в Энрофе тех людей, которые были носителями
светлых миссий, и в непосредственной связи с этим находятся трагические смерти,
вернее, умерщвления Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, омрачение и запутывание в
безвыходных противоречиях Гоголя, Александра Иванова, Мусоргского, Льва
Толстого, преждевременные смерти Владимира Соловьева и Чехова.
История вестничества в русской литературе
— это цепь трагедий, цепь недовершенных миссий.
Миссии и
судьбы.
Тот, кто следит за изложением моих мыслей,
ждет, вероятно, что после Тургенева я не уклонюсь от того, чтобы попытаться
охарактеризовать таким же образом остальных носителей дара вестничества в
русской литературе: Алексея Толстого, Тютчева, Лескова, Чехова, Блока. Но рамки
моей основной темы побуждают меня отложить изложение мыслей о Тютчеве, Лескове и
Чехове на неопределенный срок, об Алексее Толстом — до специальной о нем статьи,
а характеристике Блока предпослать характеристику другого деятеля: Владимира
Соловьева.
Какая странная фигура — Владимир Соловьев
на горизонте русской культуры! Не гений —но и не просто талант; то есть как поэт
— пожалуй, талант, и даже не из очень крупных, но есть нечто в его стихах,
понятием таланта не покрываемое. Праведник? Да, этический облик Соловьева был
исключительным, но все же известно, что от многих своих слабостей Соловьев при
жизни так и не освободился. Философ? Да, это единственный русский философ,
заслуживающий этого наименования безо всякой натяжки, но система его оказалась
недостроенной, большого значения в истории русской культуры не имела, а за
границей осталась почти неизвестной. Кто же он? Пророк? — Но где же, собственно,
в каких формах он пророчествовал и о чем? Может быть, наконец, «молчаливый
пророк», как назвал его Мережковский, — пророк, знаменующий некие духовные
реальности не словами, а всем обликом своей личности? Пожалуй, последнее
предположение к действительности ближе всего, и все-таки с действительностью оно
не совпадает.
Философская деятельность Соловьева
диктовалась намерением, которое он очень рано для себя определил: подвести под
богословское учение православия базис современной положительной философии.
Часто, конечно, он выходил далеко за пределы этого задания; на некоторых этапах
жизни даже уклонялся от строгой ортодоксии, вследствие чего, например, его
капитальная работа «La
Russie et l`eglise
universeile» даже не могла
быть опубликована в России. Но он постоянно был озабочен тем, чтобы не оказаться
в религиозных отщепенцах, и вряд ли что-нибудь рисовалось ему в более
отталкивающем виде, чем судьба ересиарха.
И все же он оказался — не ересиархом,
конечно, но предтечей того движения, которому в будущем предстоит еще
определиться до конца и к которому православная ортодоксия, во всяком случае
сначала, быть может, отнесется как к чему-то, недалекому от ереси.
Великим духовидцем — вот кем был Владимир
Соловьев. У него был некий духовный опыт, не очень, кажется, широкий, но по
высоте открывшихся ему слоев Шаданакара превосходящий, мне думается, опыт
Экхарта, Бёме, Сведенборга, Рамакришны, Рамануджи, Па-танджали, а для России —
прямо-таки беспримерный. Это — три видения, или, как назвал их сам Соловьев в
своей поэме об этом, «три свидания»: первое из них он имел в восьмилетнем
возрасте во время посещения церкви со своею бонной, второе — молодым человеком в
библиотеке Британского музея в Лондоне, а третье — самое грандиозное — вскоре
после второго, ночью, в пустыне близ Каира, куда он устремился из Англии,
преодолевая множество преград, по зову внутреннего голоса. Отсылаю
интересующихся и еще незнакомых с этим уникальным религиозным документом к поэме
«Три свидания»: она говорит сама за себя. Цитировать ее в настоящее время я
лишен возможности, а передавать ее содержание собственными словами не дерзаю.
Осмелюсь констатировать только, что Соловьев пережил трижды, и в третий раз с
особенной полнотой, откровение Звенты-Свентаны, то есть восхищение в Раорис,
один из наивысших слоев Шаданакара, где Звента-Свентана пребывала тогда. Это
откровение было им пережито в форме видения, воспринятого им через духовное
зрение, духовный слух, духовное обоняние, органы созерцания космических панорам
и метаисторических перспектив — то есть почти через все высшие органы
восприятия, внезапно в нем раскрывшиеся. Ища в истории религии европейского
круга какой-нибудь аналог или, лучше сказать, предварение такого духовного
опыта, Соловьев не смог остановиться ни на чем, кроме гностической идеи Софии
Премудрости Божией. Но идея эта у гностика Валентина осложнена многоярусными
спекулятивными построениями, с опытом Соловьева, по-видимому, почти ни в чем не
совпадавшими, тем более, что он сам считал какие бы то ни было спекуляции на эту
тему недопустимыми и даже кощунственными. Идея эта не получила в историческом
христианстве ни дальнейшего развития, ни, тем более, богословской разработки и
догматизации. Это естественно, если учесть, что эманация в Шаданакар великой
богорожденной женственной монады совершилась только на рубеже XIX века, — метаисторическое событие, весьма
смутно уловленное тогда Гёте, Новалисом и, может быть, Жуковским. Поэтому до
XIX века никакого
мистического опыта, подобного опыту Соловьева, просто не могло быть: объекта
такого опыта в Шаданакаре еще не существовало. В эпоху гностицизма
воспринималось другое: происшедшее незадолго до Христа низлияние в Шаданакар сил
Мировой Женственности, не имевшее никакого личного выражения, никакой
сосредоточенности в определенной богорожденной монаде. Эхо этого события
достигло сознания великих гностиков и отлилось в идею Софии. В восточном
христианстве образ Софии Премудрости Божией все-таки удержался, хотя и остался
никак не связанным с православною богословскою доктриной и даже как-то глухо ей
противореча. Слабые попытки увязать одно с другим приводили только к абсурду,
вроде понимания Софии как условно-символического выражения Логоса, Христа.
Сам Соловьев считал, что в девяностых
годах прошлого века для открытой постановки вопроса о связи идеи Софии с
православным учением время еще не пришло. Он хорошо понимал, что вторжение столь
колоссальной высшей реальности в окостеневший круг христианской догматики может
сломать этот круг и вызвать новый раскол в церкви; раскол же рисовался ему
великим злом, помощью грядущему антихристу, и он хлопотал, как известно, больше
всего о противоположном: о воссоединении церквей. Поэтому он до конца своей рано
оборванной жизни так и не выступил с провозвестием нового откровения. Он
разрешил себе сообщить о нем лишь в легком, ни на что не претендующем
поэтическом произведении. Личная же скромность его и глубокое целомудрие,
сказывающиеся, между прочим, в кристальной ясности языка даже чисто философских
его работ, подсказали ему — окружить повесть о трех свиданиях, трех самых
значительных событиях его жизни, шутливым, непритязательно-бытописующим
обрамлением. Поэма осталась мало известной вне круга людей, специально
интересующихся подобными документами, — круга, у нас немногочисленного даже и
перед революцией, а ныне и вовсе лишенного возможности как-либо проявлять себя
вне стен своих уединенных комнат. Но влияние этой поэмы и некоторых других
лирических стихотворений Соловьева, посвященных той же теме, сказалось и
на идеалистической философии начала века — Трубецком, Флоренском, Булгакове — и
на поэзии символистов, в особенности Блока.
Из всего только что сказанного как будто
бы ясно, что грядущее рождение Звенты-Свентаны в Небесной России силами демиурга
Яросвета и Навны имеет к идеям Соловьева самое прямое отношение, ибо
Звента-Свентана — это не что иное, как выражение Женственной ипостаси Божества
для Шаданакара. Всякому ясно, следовательно, что такие идеи, вытекающие из
откровения Вечной Женственности, не совпадают с пониманием Троичности в
ортодоксальном христианстве. И не удивительно, что В. Соловьев, пекшийся о
воссоединении христианства, а не о его дальнейшем дроблении на конфессии и
секты, не торопился оглашать свой пророческий духовный опыт.
Была, вероятно, и вторая причина. Хорошо
знакомому с историей религии Соловьеву не могли быть неизвестны факты,
показывающие, что вторжение в религиозные организации и в культ представлений о
различии божественно-мужского и божественно-женского начал чревато
исключительными опасностями. Понятые недостаточно духовно, недостаточно строго
отделенные от сексуальной сферы человечества, вторжения эти ведут к замутнению
духовности именно сексуальной стихией, к кощунственному отождествлению
космического духовного брака с чувственной любовью и, в конечном счете, к
ритуальному разврату. Насколько можно судить, положительный опыт — лицезрение
Звенты-Свентаны в этом облике сверхчеловеческой и сверхмирской женственной
красоты — был для Соловьева настолько потрясающим, настолько несовместимым ни с
чем человеческим или стихийным, что духовидца с тех пор отталкивали какие бы то
ни было спуски в слои противоположных начал. Он знал, и хорошо знал о
существовании Великой Блудницы и о возможных страшных подменах, подстерегающих
всякое недостаточно четкое, недостаточно окрепшее сознание, уловившее зов Вечно
Женственного сквозь замутняющие слои страстных, противоречивых эмоций. Но
существование великой стихиали человечества — Лилит, ваятельницы и
блюстительницы плоти народов, осталось, по-видимому, для него неясным. Он
употребляет раза два или три выражение «Простонародная Афродита», но, очевидно,
разумеет при этом неопределенное смешение двух начал: стихиального и
сатанинского. Их спутанность, нерасчлененность в представлениях Соловьева —
несомненна. Но указание на подстерегающую в этом направлении опасность,
сделанное хотя бы в такой неотчетливой форме, было все же необходимо в высшей
степени. После происшедшего с Александром Блоком можно только пожалеть, что это
предупреждение Соловьева не было сделано с большею разработанностью.
В том, что миссия Соловьева осталась
недовершенной, нет ни капли его собственной вины. От перехода со ступени
духовидения на ступень пророчества его не отделяло уже ничто, кроме преодоления
некоторых мелких человеческих слабостей, и вряд ли может быть сомнение в том,
что, продлись его жизнь еще несколько лет, эти слабости были бы преодолены.
Именно в пророчестве о Звенте-Свентане и в создании исторических и религиозных
предпосылок для возникновения Розы Мира заключалась его миссия. Тогда Роза Мира,
вернее ее зерно, могло бы возникнуть еще внутри православи, его изменяя и
сближая со всеми духовными течениями правой руки. Это могло бы произойти в
России даже, в условиях конституционной монархии. Соловьев должен был бы принять
духовный сан и, поднимая его в глазах народа на небывалую высоту авторитетом
духовидца, праведника и чудотворца, стать руководителем и преобразователем
церкви. Известно, что в последние годы жизни перед внутренним взором Соловьева
все отчетливее раскрывались перспективы последних катаклизмов истории и панорама
грядущего царства противобога, и он сосредоточился на мечте о воссоединении
церквей и даже о будущей унии иудаизма и ислама с христианством для борьбы с
общим врагом: уже недалеко во времени рисовавшимся пришествием антихриста. В его
письмах имеются бесспорные доказательства, что в подготовке
общественно-религиозного сознания к этой борьбе он видел в последние годы свое
призвание. Мы не можем знать, в каких организационных и структурных формах
религиозности совместил бы он преследование этой задачи с пророческим служением
Вечной Женственности. Формы эти зависели бы не от него одного, но и от
объективных условий русской и всемирной истории. Но и само течение этой истории
было бы иным, если бы первые тридцать лет двадцатого столетия были бы озарены
сиянием этого светлейшего человеческого образа, шедшего прямой дорогой к тому,
чтобы стать чудотворцем и величайшим визионером всех времен.
Призвание осталось недовершенным,
проповедь — недоговоренной, духовное знание — не переданным до конца никому:
Соловьев был вырван из Энрофа в расцвете лет и сил тою демонической волей,
которая правильно видела в нем непримиримого и опасного врага.
Обаяние его моральной личности, его идей и
даже его внешнего облика — прямо-таки идеального облика пророка в настоящем
смысле этого слова — воздействовало на известным образом преднастроенные круги
его современников чрезвычайно, и это несмотря на всю недоговоренность его
религиозного учения. За пятнадцать лет, протекшие от его смерти до революции,
было издано многотомное собрание его сочинений и появилась уже целая литература
о Соловьеве и его философии. Работа эта была оборвана на сорок с лишним лет с
приходом предшественников того, о ком он предупреждал. Подобно завесе гробового
молчания, опущенной на весь отрезок жизни Александра Благословенного после
Таганрога, глухая вода безмолвия сомкнулась и над именем Владимира Соловьева.
Его сочинения и работы о нем были сделаны почти недоступными, и имя философа
проскальзывало только в подстрочных примечаниях к стихам Александра Блока, как
имя незадачливого идеолога реакции, внушившего молодому поэту кое-какие из
наиболее регрессивных его идей. Философская бедность России повела к
провозглашению вершинами философии таких деятелей XIX столетия, в активе которых числятся только
публицистические, литературно-критические или научно-популярные статьи да
два-три художественно беспомощных романа. Единственный же в России философ,
создавший методологически безупречный и совершенно самостоятельный труд «Критика
отвлеченных начал», замечательную теодицею «Оправдание добра» и ряд провидческих
концепций в «Чтениях о богочеловечестве», «Трех разговорах», «России и
вселенской церкви», — оказался как бы не существовавшим. Дошло до того, что
целые интеллигентные поколения не слыхали даже имени Владимира Соловьева,
покоящегося на московском Новодевичьем кладбище подобескрещеной плитой.
Что в Синклите России могуч Пушкин, велик
Достоевский, славен Лермонтов, подобен солнцу Толстой — это кажется естественным
и закономерным. Как изумились бы миллионы и миллионы, если бы им было показано,
что тот, кто был позабытым философом-идеалистом в России, теперь досягает и
творит в таких мирах, куда еще не поднялись даже многие из светил Синклита.
Александр Блок и
Владимир Соловьев
Общеизвестно, что в ранней юности, в пору
своих еще совершенно наивных и расплывчатых поэтических вдохновений, ничем
оригинальным не отмеченных, Блок познакомился не только с философией, но и с
поэзией Владимира Соловьева. Самого Соловьева он успел повидать только один раз
и, кажется, даже не был представлен знаменитому тогда, философу. Об этой встрече
Блок сам рассказывает в статье «Рыцарь-монах», мало
известной, но в метаисторическом отношении весьма замечательной. Дело
происходило на панихиде и похоронах какого-то литературного или общественного
деятеля, в серый, зимний столичный день. Молодой, никому еще не ведомый поэт не
мог, конечно, отвести глаз от фигуры властителя его дум, фигуры, поражающей
людей и с гораздо меньшей восприимчивостью. Но встретились они глазами, кажется,
только раз; синие очи духовидца Звенты-Свентаны остановились на прозрачных
серо-голубых глазах высокого статного юноши с кудрявою, гордо приподнятой
головой. Бог знает, что прочитал Соловьев в этих глазах; только взор его странно
замедлился. Если же вспомнить горячую любовь Блока к стихам Соловьева и
необычайный пиетет к его личности, то покажется естественным, чтобы в момент
этой первой и единственной между ними встречи глаза будущего творца «Стихов о
Прекрасной Даме» отразили многое, столь многое, что великий мистик без труда мог
прочитать в них и заветную мечту, и слишком страстную душу, и подстерегающие ее
соблазны сладостных и непоправимых подмен.
Рассказывая об этой встрече, Блок явно
недоговаривает. Свойственная ему скромность и естественное нежелание обнажать в
журнальной статье свое слишком интимное и неприкосновенное помешали ему
высказать до конца смысл этой встречи глаз под редкими перепархивающими
снежинками петербургского дня. Очевидно только то, что встреча эта осталась в
памяти Блока на всю жизнь и что он придавал ей какое-то особое значение.
Через три года в книжных магазинах
появились «Стихи о Прекрасной Даме». Соловьева — единственного человека, который
мог бы понять эти стихи до последней глубины, поддержать своего молодого
последователя на трудном пути, предупредить об угрожающих опасностях, — уже не
было в живых. Но литературною молвой Александр Блок был признан как преемник и
поэт-наследник пророка Вечной Женственности.
...
Но есть в стихах этих еще и другой пласт,
и многоопытного Соловьева он заставил бы тревожно насторожиться. Сборник писался
в пору влюбленности Блока в его невесту. Любовь Дмитриевну Менделееву. Голос
живой человеческой страсти лишь вуалируется матовыми, мягкими звучаниями стиха;
постоянное же переплетение томительно-влюбленного мотива с именем и образом
Прекрасной Дамы окончательно погружает все стихи в мглистую, тревожную и зыбкую
неопределенность. Чувствуется, что эту неопределенность сам поэт даже не
осознает, что он весь — в ней, внутри нее, в романтическом смешении
недоговоренного земного с недопроявившимся небесным. Недопроявившимся: в этом и
заключается корень несчастия. Взгляните на портреты молодого Блока: прекрасное,
гордое, полное обаяния, но как бы взирающее из глубины сна лицо; печать какой-то
неотчетливости, что-то грезящее, почти сомнамбулическое. Это отмечалось уже и
некоторыми из его современников.
Да: водимый, как сомнамбула, своим
даймоном во время медиумического сна по кручам и кругам Шаданакара, он,
пробуждаясь и творя, смешивал отблески воспоминаний с кипевшими в его дневной
жизни эмоциями влюбленности и страсти, а свойственная его строю души
бесконтрольность мешала ему заметить, что он — на пути к совершению не только
опасного и недолжного, но и кощунственного: к допуску в культ Вечно Женственного
чисто человеческих, сексуальных, стихийных струй, то есть к тому, что Владимир
Соловьев называл «величайшей мерзостью».
Блок не был «Рыцарем бедным». Видение,
«непостижимое уму», если и было ему явлено, то в глубоком сомнамбулическом сне.
Для того чтобы «не смотреть на женщин» и «не поднимать с лица стальной решетки»,
он был слишком молод, здоров, физически силен и всегда испытывал глубокое
отвращение к воспитанию самого себя: оно казалось ему насилием над собственными,
неотъемлемыми правами человека. Низшая свобода, свобода самости была ему слишком
дорога. Мало того, это был человек с повышенной стихийностью, сильной
чувственностью и, как я уже отмечал, бесконтрольностью. Преждевременные
устремления к бесплотному повлекли за собой бунт стихии. Естественность такой
эволюций была бы, конечно, ясна Соловьеву, если бы он знал стихи о Прекрасной
Даме. Не ее ли предугадал он в ту короткую минуту, когда погрузил взор в
дремотно-голубые глаза неизвестного юноши-поэта?
...
Вот в эти-то годы и была написана Блоком
коротенькая статья-воспоминание «Рыцарь-монах», та самая, с напоминания о
которой я начал эту главу. Заголовок — странный, вне метаисторического
толкования не имеющий смысла. Каким рыцарем был при жизни Соловьев — человек, во
весь век свой не прикоснувшийся к оружию, доктор философии, лектор, кабинетный
ученый? и каким монахом — он, никакого пострига никогда не принимавший, обета
целомудрия не дававший и, несмотря на всю свою православную религиозность,
живший обыкновенной мирской жизнью? Но Блок и не говорит о таком Соловьеве,
каким он был. Он говорит о том, каким он стал. Каким он видел его, спустя ряд
лет, где-то в иных слоях: в темных длинных одеждах и с руками, соединенными на
рукояти меча. Ясно, что и меч был не физический, и рыцарство — такое, какое
предугадывал лишь «Рыцарь бедный», и монашество не историческое, не в Энрофе, но
не от мира сего.
...
Я видел его (Блока) летом и осенью 1949
года. Кое-что рассказать об этом — не только мое право, но и мой долг. С
гордостью говорю, что Блок был и остается моим другом, хотя в жизни мы не
встречались, и когда он умер, я был еще ребенком. Но на некоторых отрезках
своего пути я прошел там же, где когда-то проходил он. Я его встречал в
трансфизических странствиях уже давно, много лет, но утрачивал воспоминание об
этом. Лишь в 1949 году обстановка тюремного заключения оказалась способствующей
тому, что впечатления от новых ночных странствий с ним вторглись уже и в дневную
память.
Он мне показывал Агр. Ни солнца, ни звезд
там нет, небо черно, как плотный свод, но некоторые предметы и здания светятся
сами собой — все одним цветом, отдаленно напоминающим наш багровый. Я уже два
раза описывал этот слой; во второй раз — в четвертой части этой книги; снова
напоминать этот жуткий ландшафт мне кажется излишним. Важно отметить только, что
неслучайно мой вожатый показывал мне именно Агр: это был тот слой, в котором он
пребывал довольно долгое время после поднятия его из Дуггура. Избавление принес
ему Рыцарь-монах, и теперь все, подлежащее искуплению, уже искуплено.
Испепеленное подземным пламенем лицо его начинает превращаться в просветленный
лик. За истекшие с той поры несколько лет он вступил уже в Синклит России.
Князь
Тьмы
Немало найдется таких предтеч, но, кажется, крупнейшим из них намечается
создатель такой культурно-исторической и социально-нравственной доктрины,
которая сконцентрирует внимание именно на том факте, что при наличии множества
свобод человечество все еще остается якобы рабом сексуальной ограниченности,
рабом ложного стыда, предрассудков и старомодных норм, — норм, поддерживаемых и
Розою Мира, и всем устаревшим общественным укладом. Мне кажется, что книга этого
мыслителя будет той самой книгой «Открытый путь», относительно которой Владимир
Соловьев предполагал, что она выйдет из-под пера самого антихриста. Нет:
блестящий, обаятельнейший, остроумнейший из французов, предтеча этот станет
властителем дум целого поколения. Вряд ли будет этот носитель темной миссии
отчетливо сознавать, кому он служит и кому предшествует. При всей гениальности
его ума, мистический разум его будет закрыт почти наглухо. И когда долгожданный
избавитель явится, французский мыслитель настолько поразится его
сверхчеловеческим величием, что воскликнет с ликованием и восторгом: «Вот — тот,
кого ждет весь мир и о ком я говорил!» — И лишь гораздо позднее, когда явившийся
достигнет всей полноты власти и обнажит свое подлинное лицо, его предтеча
покончит сам свои счеты с жизнью. Да, он будет гениальным мыслителем, да, да. Но
перед тем, кому он уготовит путь, он окажется пигмеем. Перед тем, кому он
уготовит путь, пигмеями окажутся все, жившие в Энрофе в любых странах и в любые
века, кроме одного только Иисуса.
[В.С.Соловьев] | [Библиотека "Вехи"]
© 2000, Библиотека "Вехи"