[П.А.Флоренский]  |  [Библиотека "Вехи"]

 

4. ТЕРМИН

I.

Всем предыдущим утверждена мысль о двойственной природе языка. Язык антиномичен. Ему присущи два взаимоисключающие уклона, два противоположные стремления. Однако эти две живущие в нем души – не просто две, а – пара, пребывающая в сопряжении, сизигия[i], они, своим противоречием, язык осуществляют; вне их – нет и языка. Мы убедились в этом, проследив попытки диссоциировать полярно-сопряженную антиномию языка и, диссоциировав, представить в чистоте либо тезис, либо антитезис: ни тот, ни другой, поскольку они в самом деле освобождаются взаимно, не дают языка. И тот и другой, порознь, получив развод, обеспложиваются и перестают рождать мысль. Диссоциируя, язык гибнет, если только не происходит, тайком, хотя бы частичного воссоединения разложенных стихий его. Творческое, индивидуальное, своеобразное в языке, личный отклик всем существом, вот сейчас, мой, на это, определенное явление мира, – язык, как творимый в самой деятельности речи, и только как таковой, ведет, чрез чистую эмоциональность, к за-умности, и от за-умности к нечленораздельности, и теряется в стихийных шумах, стуках, свистах, рокотах и вое; непосредственность языка неминуемо превращается в безмысленность и бессмысленность. Напротив, монументальное, общее в языке, принятие некоей исторической традиции, пользование языком как только общественным, только общим, как всецело ради всех существующим, – язык, как данный мне обществом и мне предоставленный лишь на пользование, но отнюдь не мой, и – только как таковой, ведет, чрез рассудочность, к условности, а от условности к произволу языкодателя и тут опустошается в ограниченности отъединенного разума. Оба пути, каждый по-своему, уничтожают язык, и, следовательно, рассмотренными опытами над языком устанавливается неразрывность языковой антиномии: в природе языка есть противоречивость, но противоречивость эта существенна, и ею живет и существует язык. Два устоя языка взаимно поддерживают друг друга, и устранением одной из противодействующих сил опрокидывается и другая. Язык не только имеет в себе эти борющиеся стремления, но и возможен лишь их борьбою, осуществляясь как подвижное равновесие начал движения и неподвижности, деятельности и вещности, импрессионизма и монументальности.

II.

Но, в таком случае, крепость языка есть – не монизм его, не стерилизованная чистота того или другого, стихийного или логического его начала, не однобокое вытягивание в одну сторону, а напротив, напряженность его антиномии, как целого: мощная взаимоподпора обоих устоев. Не ослаблять один из полюсов антиномии языка требуется, а напротив – равномерно усиливать об<а>; – вот чем язык крепнет. Углубление, сгущение, оплотнение языка достигается чрез повышение его turgor vitalis[ii], – когда самособирается, организуется и выкристаллизовывается его противоречивость. Культура языка двуединым усилием подвигает его по двуединому пути зараз, и только так может продвинуть к новым достижениям, не разрушая при этом самого существа его. Работа над языком имеет задачею своею: железную антиномию его закалить в сталь, т.е. сделать двойственность языка еще бесспорней, еще прочней. Этой сталью должна быть и наука, и философия, – или вовсе не быть. Да, если наука и философия, будучи языком, и только языком, и взаимно исключая друг друга своими устремлениями, будучи выразительницами противоустремляющихся сил языка, если они все же суть и не разлагаются, не рассеиваются и не исчезают, то это значит одно: они суть, поскольку есть самый язык; наука и философия – две руки одного организма языка. Своеобразие их уклонов есть лишь окраска их, основного ядра, общего в них, это же последнее – самый язык, но закаленный и уплотненный, – слово созревшее.

Это зрелое слово относится к слову житейскому, как яблоко садовое – к маленькому яблочку лесному, – по меньшей мере так; далее мы увидим, что то и другое слово разделяется расстоянием гораздо большим, характером их функций. Но мы постараемся постепенно подойти к выяснению строения и функции этого культивированного слова, вникая, что собственно требуется от него. Требуется же от него, по сказанному, наибольшая напряженность словесной антиномичности. Искомому слову должно быть крепчайшим упором мысли, как сокровищнице исторической всего человечества, как народному и даже всенародному условию духовной жизни; оно должно выситься пред каждым индивидуальным сознанием безусловною данностью, непоколебимым маяком на пути постижения жизни; оно, – говоря предельно, – есть некое окончательное слово, которое настолько попало в самую точку, в самую суть познаваемой реальности, настолько в нем выразилась природа человечности, – что никто и никогда не посмеет и не сумеет посягнуть на это слово, не обкрадывая духовно себя самого. Да, это искомое слово есть какой-то максимум словесности в известную сторону, далее которого искать нечего, – предельная достигнутость. В этом слове человеческая словесность нашла чистейшую, выработаннейшую свою линию, которою выразило то, что требовалось выразить, и потому всякая иная линия в том же направлении – хуже, дряблее, менее точна. Итак, рассматриваемое слово предстоит нашему духу законченным произведением человечества, и таким словом надлежит лишь пользоваться, как окончательно готовым.

Но, с другой стороны, это же самое слово должно предельно выражать и другой полюс речи: оно мыслится нами как наиболее индивидуальное, наиболее отвечающее личному запросу каждого, им пользующегося, и притом в каждый данный момент, по каждому особому поводу, при каждом частном намерении. Это – такое слово, что никто и никогда не отходит от него «тощ и неуслышан», никто не почувствует, что своеобразие его именно внутренней жизни, его именно мысли, чувства и желания, остается неудовлетворенным этим словом, невысказанным, невыразимым, искажаемым. Оно пластично до предела, оно поддается тончайшим веяниям духа, отпечатлевая их и запечатлеваясь ими. В нем словно пред-образованы все могущие возникнуть оттенки и направления духовных движений, так что каждое явление духа, самое новое, самое по видимому неожиданное, самое своеобразно-индивидуальное, даже до капризности, находит себя в таком слове, находит себе уготованное вместилище, готовое жилище своего обитания, – как бы одежду, сшитую вполне по мерке именно ее, этой индивидуальной устремленности духа. Короче говоря, рассматриваемое слово мыслится как не имеющее в себе ничего готового, ничего заранее намеченного: пластическою массою, ждущею велений духа и податливою на первое оформление, равно как и на первое же снятие прежде приданной формы, а точнее, – как бы газообразною средою духо-явлений, вовсе не имеющею собственной формы и годною в любой момент на все, – должно служить нами рассматриваемое слово.

III.

Тем и другим должно быть это слово зараз: столь же гибким, как и твердым, столь же индивидуальным, как и универсальным, столь же мгновенно-возникающим, как и навеки определенным исторически, столь же моим произволом, как и грозно стоящею надо мною принудительностью. «Одежда твоя не ветшала на тебе, и нога твоя не пухла, вот уже сорок лет», – говорил Израилю Моисей, напоминая о чудесных годах сорокалетнего странствования (Второз. 8, 4). Но это чудесное сохранение одежды и обуви еще не объясняет, как было возможно странствование в пустыне, когда за сорок лет дети выросли в зрелых людей, и одежда и обувь, хотя и неветшающие, становились не впору. Поэтому в галахических легендах дается на поставленный вопрос дополнительное разъяснение, а именно, что одежда и обувь Израиля не только не ветшали, но и чудесным образом всегда приспособлялись к выраставшим их собственникам. – Вот, таким-то, и неизменным, и все-приспособительным, должно быть то зрелое слово, на котором развиваются наука и философия и которым живы обе они. Чтобы быть таковым, оно должно быть неизмеримо, так сказать, питательнее обыкновенного слова, неизмеримо сочнее, неизмеримо сгущеннее, и вместе с тем быть устойчивым, твердым, и даже неизмеримо устойчивее и тверже обычного слова. При полной внутренней определенности своей, это искомое нами слово дает простор нашему духу еще и еще возвращаться к слову, не наскучивая им, не исчерпав его, не ощущая направляющего его воздействия как чего-то насильственно-принудительного, стесняющего духовное творчество. Возвращаясь к этому слову, мы каждый раз находим в нем новое себе питание, источник новых сил и новых обогащений. «Творения великих мастеров не для того сделаны, – говорит Ваккеродер, – чтобы их видел глаз; но чтобы мы, в оные вникнув усердною душою, ими и жили и дышали. Драгоценная картина не то же, что параграф из учебной книги, который я, извлекши зерно смысла с небольшим трудом, бросаю, как скорлупу ненужную; напротив, наслаждение изящными произведениями художества длится бесконечно; мы думаем все глубже в них проникнуть, – они же все вновь возбуждают наши чувства, и нет такого дна, где душа их совершенно бы исчерпала. В них горит как будто неугасимый елей жизни.»[1] То, что Ваккеродер отмечает в великих произведениях изобразительных искусств, как свойство таких произведений, есть свойство великого слова, и картина или статуя разделяют его в качестве тоже слов нашего духа, – запечатленных в твердом веществе слов жеста, жеста пальцев и руки, тогда как слово звуковое есть запечатление жеста голосовых органов и притом запечатление в воздухе. Картина и статуя принципиально суть слова. Но к тому ядровому слову, преимущественно звуковому, о котором идет у нас речь в этой главе, приведенное место из Ваккеродера приложимо в полной мере. – В греческом языке есть глагол ўn-ereunaw или ereunЈw, того же корня, что и глагол erew; эти глаголы значат: спрашивать, исследовать, отыскивать, осматривать, рассматривать;[2] но производное отсюда прилагательное ўn-ereЪnhtoj энантиологически значит вовсе не: исследованный или известный, а, напротив: неисследованный, необъяснимый; смысл этой энантиологии понять не трудно: отглагольное прилагательное на – toj показывает на возможность в страдательном смысле; ўnereЪnhtoj значит: подлежащий исследованию, могущий быть исследованным, предстоящий к рассмотрению, а потому, следовательно, – еще не исследованный; таковой мыслится всегда подлежащим исследованию и всегда же, следовательно, не исчерпанным исследованием, никогда не доисследованным, а потому и необъяснимым[3]. Так должно быть понимаемо то сгущенное слово, о котором размышляем мы, – его неисчерпываемая полнота, настолько содержательная и синтетичная, что всякое движение мысли по данному, по заданному словом направлению или целому пучку направлений, встречает себе открытый путь и проложенную гладкую дорогу. Об этом слове воистину можно сказать ўnereЪnhtoj. Так, в таинственных жидкостях природы, меде и молоке, синтезированы в полно-содержательное единство разнообразнейшие соки двух царств природы, – растительного – в меде и животного – в молоке; в конечном же счете, та и другая жидкость есть, по выражению одного старинного писателя, «образец всеобщего лекарства»[4], ибо заранее дают организму всякий могущий потребоваться ему сок, своею полнотою заранее удовлетворяют всякой нужде, предлагая раньше, чем может встретиться надобность, и предлагая больше, чем что будет спрошено самым своенравным инстинктом. Мед и молоко дают на себе приметить, – по выражению того же автора, – «малые тайны»[5] природы. В области же творчества духовного, «малые тайны» вселенского собирания и, потому, вселенской полноты имеем в собирательном слове, которым живо духовное творчество в науке и в философии.

IV.

Но подобные же выражения были уже высказаны ранее, когда говорилось о диалектике, и именно применительно к бесконечной, неисчерпаемой мыслию полноте реальности: и о реальности было сказано: ўnereЪnhtoj. Иначе говоря, зрелое слово как-то ответствует реальности, есть само образ реальности. Впрочем, можно было догадываться о таком исходе наших размышлений, коль скоро задачею познания было выставлено: дать наиболее полное и сжатое описание реальности. Описание из неподвижной точки зрения не могло быть таковым, по его бедности. Но описание движущееся, если бы оно могло свиваться в синтетические узлы, именно и представилось бы в этом, свитом, своем состоянии высказываемым такими, полновесными словами. Диалектическое проникновение в жизнь завершается расцветанием в мысли цветов, подводящих итог всем последовательным переходам умозрения, и в этом смысле как будто полагающих предел процессу вживания. Но было бы ошибочным счесть такой предел движущейся мысли за простую остановку мысли, – за остановку той, которой существенно не свойственно коснеть в покое. Нет, если это и остановка, то такая, что в ней живо движение, так сказать, движущийся покой или покоящееся движение. Если выразиться образно, то можно назвать обычный ход диалектического умозрения – путем, восхождением на вершину, а достигнутое синтетическое слово – созерцанием c самой вершины: поступательность движения тут прекращается, но это не значит, что прекращается вообще движение, ибо путник, достигший высшей точки своего пути, заменяет продвижение – вращением; да, пред ним открылись горизонты столь широкие, что есть что созерцать, а малейший поворот вправо или влево даст ему новую полноту возвышенных зрелищ. В шествии путника произошла остановка; но так как задача самого шествия – не простая перемена места, а обогащение опыта, то эта остановка на вершине, задерживающая путника своими далекими перспективами и разнообразными картинами, есть не только не перерыв его пути, но и, напротив, усиление пути, сгущение его, если понимать путь функционально.

Воспользовавшись математическим выражением, можно назвать эту вершинную стоянку мысли – относительным максимумом пути, – в том смысле, что наличный в ней охват духовного кругозора превосходит все смежные, как предшествовавших, так и последующих точек умозрения. Достигнув этого относительного максимума в своем движении, мысль покоится на созерцательной вершине, и долго может покоиться, пожиная плоды своего восхождения. Но когда она пожелает идти далее, продвигаясь еще, ей необходимо оставить вершинную стоянку и обречь себя на сужение своего горизонта, чтобы в своем дальнейшем пути, отчасти спустившись с занятой вершины, начать новое восхождение, на новую и новые вершины. На них ей снова предстоят остановки и соответственные им расширенные созерцания; с этих вершин ей откроются не только новые понимания расстилающихся пред нею далей, но и самый путь ее, как пройденный, так в особенности и предлежащий, будет усмотрен с большею сознательностью. Можно даже сказать, что ясное сознание, а потому и планомерность путей мысли, дается диалектику только на этих стоянках, когда долгие их переходы видятся не шаг за шагом, а – связными линиями. Но, зачарованная этими перспективами, Наука начинает верить в достигнутую вершину как в окончательную и в наличности остановки усматривает оправдание неподвижности вообще, вследствие чего дальнейшим усовершенствованием своей стоянки, кстати сказать, не ею самою достигнутой, полагает закрепление и поворота наблюдателя, так чтобы отныне все, попавшие на эту вершину, всегда смотрели на дали чрез определенное, ради установки глаза проделанное, отверстие, но никак не оборачивались из стороны в сторону.

V.

Но если чрезмерное медление на достигнутых высотах, если вера в эти конечные высоты как в Высоту окончательную – мертвит и опустошает Науку, то, тем не менее, эти высоты необходимы не только Науке, расширяя ее кругозор, но и Философии, – ритмически расчленяя ее диалектическое движение паузами и придавая ее текучести известную устойчивость, вследствие чего делается возможною большая сознательность и более легкая удерживаемость памятию. Диалектике вообще не свойственна нерасчлененность, ибо всякий вопрос предполагает остановку для получения ответа, и ритмический ход вопросов-ответов приглашает вспомнить скорее о пешеходе, чем о велосипедисте. Но эти мелкие ритмо-паузы требуют дальнейших группировок, более определенно выраженных стоянок мысли. Пора, однако, после сделанных предварительных разъяснений, назвать эти стоянки мысли и более определенным именем, чтобы легче узнать в них знакомое уже нам из наук о познании, поскольку там эти стоянки мысли уже обсуждались. Но и то следует оговорить: мы не знаем одного имени этим стоянкам, и потому именно доселе уклонялись от попытки назвать их не описательно. Трудность же назвать их – двоякая: синтетические слова, в зависимости от степени и ступени своей синтетичности, бывают разных порядков и, если воспользоваться выражением, примененным Н.В.Бугаевым[6] в учении о бесконечностях, – разных пород. В нашем случае, эти порядки и породы различаются не количественно, во всяком случае не только количественно, но и качественно, – мало того, могут иметь между собою существенные рубежи, переходя которые неизбежно пересматривать и перестраивать и весь строй внутренней жизни, круг сложившихся понятий и мысленных связей между ними, а главное – привычные и укоренившиеся оценки. Будучи на пути движения мысли формально аналогичными, как несущие аналогичные функции, – того, что Г.Кантор в своей теории трансфинитов назвал «принципом ограничения», в образовании числовых символов, в противоположность другому, противоборственному принципу той же области – «принципу продолжения»[7], рассматриваемые нами синтетические слова весьма многообразны, и желание во что бы то ни стало дать им название преждевременно – необходимо поведет к сужению их области, а потому – к искаженному пониманию их духовной функции. Между тем, не трудно догадываться, что эта функция столь же обширна и столь же глубока, как и самый дух, ибо словом – все возможно, и слову все доступно. Из боязни испортить все дело и ослабить незаметно привнесенными предпосылками позитивизма намеченное понимание слова, воздержимся пока от подразделений слов высших порядков и высших пород и отметим вторую причину трудности дать тут единое наименование.

VI.

Когда по-русски мы говорим: «слово», то имеем в виду и целую речь, и отдельное предложение, и каждую отдельную часть речи, грамматически или словарно называемую «словом» в узком смысле; так, говорится о «даре слова», о «словесности» и т.д. Греческое слово: LТgoj опять-таки имеет значение и речи, и отдельной фразы, и отдельного слова, в узком смысле. Иначе и быть, впрочем, не могло, – не должно было бы, ибо всякое отдельное слово не есть что-либо существующее самостоятельно, но – лишь узел тех процессов, которые составляют речь, и в своем значении определяется лишь в живой речи, а не в уединении словаря; как на крайний пример этой изменчивости смысла отдельного слова можно сослаться на ироническое или саркастическое пользование словом, когда значение его изменяется в прямую противоположность более обычному значению. Воистину, слово есть инвариант, но инвариантность эта невыразима словесно же (единственным способом выражения ее служит самое слово, оно одно, и никакое другое слово не возьмет его смысла глубже и полно-охватнее, нежели выражает оно само себя); в порядке же словесном – слово предельно свободно, имея силу означать весьма разное, включительно до своей прямой противоположности. Следовательно, слово есть точка приложения деятельности мысли, создающей предложение и даже целую речь, получая отпечатления ото всей речи, но в разной, так сказать, степени плотности. А с другой стороны, самое предложение определяется словами, из которых оно строится, и вне слов не существует. Части речи определяются частями предложения, и наоборот, части предложения устанавливаются частями речи: тут новая антиномия языка, – антиномия части речи и части предложения. Но не углубляясь сейчас в нее, мы должны, ради ясности дальнейшего, отметить, что слово, понимаемое узко, должно рассматривать как свившееся в комок предложение и даже целую речь, а предложение – как распустившееся свободно слово. В современной логистике понятна и использована эта взаимообратимость двух моментов языка: одни и те же буквы в формулах символической логики не означают ни только понятий, ни только суждений, или, как принято их теперь называть, по примеру англичан, – предложений; точнее сказать, буквы в этих формулах означают и понятия и предложения зараз, так что алгебра логики «допускает <…> две различных, почти параллельных интерпретации, в зависимости от того, выражают ли буквы понятия, или предложения»[8]. При этом «логическое значение и дедуктивная связь формул нисколько не зависит от интерпретаций»[9]; «С целью не предустанавливать никакой интерпретации, мы скажем, что буквы выражают ТЕРМИНЫ: эти термины могут быть, смотря по обстоятельствам, понятиями или предложениями»[10]. Понятия и суждения противополагаются друг другу только соотносительно, сами же по себе не могут рассматриваться обособленно. Еще с большей силою то же надо сказать и о словах и предложениях, тем более, что даже формально-грамматически, любое слово может быть самостоятельным предложением, и наоборот, любое предложение, как бы оно длинно ни было, можно обратить в одно сложное слово, поставив в кавычки, а в языках, где имеется член, – греческом, французском, немецком и др., – приставив ко всему предложению член. Следовательно, теперь понятно, почему живое словоупотребление не сузило значения слова «слово» и понимает его приблизительно так, как в логистике, по сказанному выше, понимается слово «термин». Но это последнее мы сохраним для более определенных случаев, а без особой нужды станем говорить, как и говорили до сих пор, – «слово».

VII.

Возвращаемся к обсуждению слова синтетического. Из сказанного явствует, что таковое может быть: как синтетическим предложением, так и синтетическим отдельным словом, в узком смысле. И вот трудность: выразить одним наименованием сразу и то и другое. Единое синтетическое слово распадается, если судить по наименованиям, на две параллельных линии, на две параллельных серии, из коих каждая подымается, как выяснено раннее, своим хребтом с высящимися на нем пиками. Эти два хребта есть на деле один хребет, и эти пики суть попарно одни и те же пики, но в языке нашем они неминуемо двоятся и кажутся двумя.

Технические выражения и обобщающие формулы, словесные или символические, например, алгебраические, – такова первая пара соответственно связанных и взаимно превращаемых ступеней на пути мысли. Всякое техническое наименование, в какой угодно области знания, вводится определением, а это последнее предполагает за собою некоторое экзистенциальное суждение[11], – суждение о существовании того комплекса признаков, который связывается во-едино выставляемым определением; это экзистенциальное суждение или эта экзистенциальная интуиция свидетельствует о возможности этого комплекса, – возможности внутренней, отнюдь не формально-логической, но связанной со всем строением данной области познаваемого, возможности, приемлемой всеми закономерностями этой области, а кроме того утверждает устойчивость, т.е. пребываемость осуждаемого комплекса, его внутреннюю организованность, внутреннюю связность и единство. Если определение лишено экзистенциальности, так понимаемой, то оно есть лишь пустое притязание, видимость слова, но не слово, ибо мыслится только в качестве звука, fwn», сопровождаемого случайными ассоциациями, но не как определенное содержание мысли, и потому беспредметное, – и ускользает от нее, расползаясь на отдельные элементы слова, лишь только мысль подходит к такому определению, или к равносильному ему определяемому им техническому выражению, вплотную. Иными словами, всякое техническое выражение, действительно нужное мысли, а не представляющее собою тормозящего речь варваризма, непременно предполагает и новое усмотрение мыслию внутренней связности того, к чему это выражение относится, – значит служит синтезу многих слов, которыми могла бы быть описана вновь найденная связность. Подлинное техническое выражение, имеющее залог жизненности и надеющееся пережить «завистливую даль», если не «веков», то хотя бы годов, творится духом вместе с подъемом мысли на вершину, пусть невысокую, но во всяком случае господствующую над окружающею местностью в процессе подъема. Оно непременно есть некоторая остановка мысли, в смысле выше разъясненном, и его следует оценивать именно как таковую. Если же создающий его стоит лишь на склоне горы, остановившись не ритмически, – от усталости, но вовсе не потому, что он достиг относительного максимума, высоты, хотя бы и небольшой, то техническое выражение, по самому существу дела, не есть устойчивое создание слова и распадается, лишь только мысль, тронется далее, и, кроме того, насквозь субъективно, не соответствуя никакому естественному расчленению реальности, никакому естественному ритму диалектического хода. Таким образом, техническое выражение действительно свивает в себя некоторое сжатое описание реальности, той или другой, – ибо и математические сущности – тоже своеобразная реальность, – а обобщающая формула – тоже, конечно, описание, – она проращивает, развивает, распускает означенное техническое выражение.

VIII.

Уже низшая область таких выражений, НОМЕНКЛАТУРА, под каковою, по В.Уэвеллю[12], надо, в классификаторных науках, разуметь «совокупность названий видов», дает нам прочеканенные и пройденные резцом слова повседневного языка; непосвященному в классификаторную систему той или иной области бытия такая совокупность названий представляется легким сочинительством несносного педантизма, тогда как, на самом деле, каждое удачное название опирается на годы внимательнейшего вглядывания, на познание тесно-сплоченных и устойчивых переплетений многих признаков и на понимание, как именно соотносятся эти комплексы к разным другим того же порядка. Такое название есть сжатая в одно слово, простое или сложное, формула изучаемой вещи и действительно служит остановкою мысли на некоторой вершине. Систематика химии, минералогии, ботаники, зоологии, и, в меньшей степени, других наук, есть сгущенный опыт много-сот-летней истории человеческой мысли, уплотненное созерцание природы, и, конечно, есть главное достояние соответствующих областей знания, наиболее бесспорное, наиболее долговечное[13]. Недаром Библия проявлением разума первого человека, как бы доказательством его божественного образа и потому его выделенности из ряда всех тварей земных, выставляет наименование Адамом всех прочих тварей: «Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел <их> к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей. И нарек человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым» (Быт. 2, 19 – 20). Лотце указывает, что голое восприятие предмета не удовлетворяет нас, и нам требуется ввести предмет в систему нашей мысли, а для этого необходимо наименовать его. «Имя свидетельствует нам, что внимание многих других покоилось уже на встреченном нами предмете, оно ручается нам за то, что общий разум, по крайней мере, пытался уже и этому предмету назначить определенное место в единстве более обширного целого. Если имя и не дает ничего нового, никаких частностей предмета, то оно удовлетворяет человеческому стремлению постигать объективное значение вещей, оно представляет незнакомое нам чем-то не безызвестным общему мышлению человечества, но давно уже поставленным на свое место.»[14] Поэтому назвать – это вовсе не значит условиться по поводу данного восприятия издавать некоторый произвольно избранный звук, но, «примыкая, – по изречению Вильгельма Гумбольдта[15], – своею мыслию к мысли общечеловеческой», дать слово, в котором общечеловеческая мысль, обратно, усмотрела бы законную, т.е. внутренне-обязательную для себя, связь внешнего выражения и внутреннего содержания, или, иначе говоря, признало бы в новом имени – символ. Символичность слова, – в чем бы она ни заключалась, – требует вживания в именуемое, медитации над ним и, говоря предельно, – мистического постижения его. Иначе созданное слово – как плева будет отвеяно временем и унесено в сторону от житницы человеческой культуры. «Произвольно данное нами имя не есть имя, – говорит тот же Лотце, – недостаточно назвать вещь как попало; она действительно должна так называться, как мы ее зовем; имя должно быть свидетельством, что вещь принята в мир общепризнанного и познанного, и, как прочное определение вещи, должно ненарушимо противостоять личному произволу.»[16] При большой проникновенности духовной жизни связь имени с предметом именуемым ощущается еще более тесною; выразительный пример этого непосредственного ощущения находим в биографии Якова Беме. «Однажды он после продолжительного мистического бодрствования, чтобы рассеять себя, вышел из дому и направился в поле, где почувствовал, что чем дальше он идет, …тем понятнее ему делаются все видимые вещи, так что по одним очертаниям и краскам оных он начал узнавать их внутреннее бытие. Словом, чтобы точнее определить его душевное состояние, выражусь стихами поэта:               

                         
«И внял он неба содроганье, 
                          И горних ангелов полет,        
                          И гад земных подводный ход,          
                          И дольной лозы прозябанье!»           

Точно в такой же почти сверхъестественной власти у Бема были и языки иностранные, из которых он не знал ни единого; несмотря на то, однако, как утверждал его друг Кольбер, Бем понимал многое, когда при нем говорили на каком-нибудь ЧУЖОМ языке, и понимал именно потому, что ему хорошо известен был язык натуры. Желая, например, открыть сущность какой-нибудь вещи, он часто спрашивал, как она называется на языке еврейском, как ближайшем к языку натуры, и если сего названия не знали, вопрошал о греческом имени, а если и того не могли ему сказать, то спрашивал уже о латинском слове, и когда ему нарочно сказывали не настоящее имя вещи, то Бем по наружным признакам угадывал, что имя вещи не таково.»[17]

Понимание слова есть деятельность внутреннего соприкосновения с предметом слова, и потому вполне понятно, что разобщенность духовная от бытия ведет и непонимание слова. Углубленность понимания вырастает на теснейшей духовной сплоченности, тогда как грех разрушает и то понимание, которое было ранее. Вот почему сошествие Святого Духа на Апостолов в Пятидесятницу, т.е. одухотворение их и самое внутреннее объединение, как клеточек вновь явившегося на земле Тела Христова, непосредственным следствием имело дар языков. «И егда скончавашася дние Пятидесятницы, беша вси Апостоли единодушно вкупе. И бысть внезапу с небесе шум, яко носиму духанию бурну, и исполни весь дом, идеже бяху седяще: И явишася им разделени языци яко огненни, седе же на едином коемждо их. И исполнишася вси Духа Свята, и начаша глаголати иными языки, якоже Дух даяше им провещавати. Бяху же во Иерусалиме живущии Иудеи, мужие благоговейнии от всего языка, иже под небесем. Бывшу же гласу сему, снидеся народ и смятеся: яко слышаху един кийждо их своим языком глаголющих их. Дивляхуся же вси и чудяхуся, глаголюще друг ко другу: не се ли вси сии суть глаголющии Галилеане; И како мы слышим кийждо свой язык наш, в нем же родихомся, Парфяне и Мидяне и Еламите, и живущии в Месопотамии, во Иудеи же и Каппадокии, в Понте и во Асии, во Фригии же и Памфилии, во Египте и странах Ливии, яже при Киринии, и приходящии Римляне, Иудеи же и пришелцы, Критяне и Аравляне, слышим глаголющих их нашими языки величия Божия» (Деян. 2, 1 – 11). Это событие воссоединения человечества в взаимном понимании чрез нисхождение Духа Святого есть аналогическое, но обратно направленное, событию раздробления человечества в смешении языка его – чрез попытку взойти до неба без Духа и утвердить свое единство помимо Бога внешним памятником, – символ человекобожества в области самочинной мистики и самочинной общественности. «Приидите, – сказал в себе Бог, – и сошедше смесим тамо язык их, да не услышит кийждо гласа ближнего своего» (Быт. 11, 7). Шеллинг[18], подметивший взаимообратность Вавилонского смешения и Пятидесятничного воссоединения, подчеркивая излагает свое сопоставление и явно гордится им. Но он остается неосведомленным в том, что названные события неоднократно сближаются в святоотеческой письменности, и даже в богослужебных песнопениях Пятидесятницы определенно высказана эта мысль: «Языцы иногда размесишася дерзости ради столпотворения: языцы же ныне умудришася, славы ради боговедения. Тамо осуди нечестивыя погрешнием: зде просветил есть Христос рыбари Духом. Тогда упразднися безгласие к мучению: ныне обновляется согласие ко спасению душ наших»[19]. Или еще: «Егда снизшед языки слия, разделяше языки Вышний, егда же огненныя языки раздаяше, в соединение вся призва, и согласно славим Всесвятаго Духа»[20], и др. В чем именно состояло это соединение языков, и что именно должно разуметь под языками, в данном месте Деяний, это составляет трудный, до сих пор не вполне решенный вопрос экзегетики[21]. По-видимому, однако, наиболее вероятным должно признать или то решение, по которому одухотворенность слова апостолов делала его лингвистически прозрачным и различным пришельцам в Иерусалим, снимая с речи ту глубокую кору, которою она покрылась после Вавилонского смешения, или же то, – согласно которому в преисполненности Духом апостолы нашли себе источники творчества перво-языка, утерянного человечеством в Вавилоне, и, заговорив на этом праязыке, были поняты иностранцами[22]. Но, так или иначе, а суть события – в метафизической проникновенности слова у человека духо-носного[23]. Не вдаваясь далее в эти чрезвычайные, высшие состояния, вернемся к обсуждаемому нами синтетическому слову, на следующей после углубленных имен его ступени. Эта последующая ступень есть термин, когда оно берется в свернутом виде, и – закон, формула закона когда синтетическое слово взято развернутым.

IX.

«Я называю терминологией систему терминов, употребляемых при описании предметов естественной истории», – говорит Уэвелль[24]. Терминология – это орудие, посредством которого делается точное наименование[25]. «…Кто только возьмется за изучение какого-нибудь отдела науки, – продолжает тот же историк науки, – тот сейчас же увидит, что без технических терминов и твердых правил не может быть надежного или прогрессивного знания. Неопределенный и детский смысл обыкновенного языка не может обозначать предметов с твердою точностью, необходимою при научном исследовании, и возводить их от одной ступени обобщения к другой. Для этой цели может служить только крепкий механизм научной фразеологии. Необходимость в ней чувствовалась в каждой науке с самых ранних периодов ее прогресса.»[26] А в другой своей работе, подводя итоги своим наблюдениям над жизнью Науки, Уэвелль так свидетельствует существенность в Науке терминов: «Почти каждый успех науки ознаменован новообразованием или усвоением технического выражения. Обиходный язык имеет, в большинстве случаев, известную степень вялости или двусмысленности, подобно тому, как ходячее знание (common knowledge) обычно заключает в себе нечто расплывчатое и неопределенное. Это знание имеет дело обычно не с одним только разумом, но обращается более или менее к какой-либо заинтересованности или возбуждает фантазию; на службе такому знанию и обиходный язык всегда содержит, следовательно, окраску заинтересованности или воображения. Однако, по мере того как наше познание становится вполне точным и чисто разумным, мы требуем также точного и разумного языка, который равномерно исключал бы неясность и фантастику, несовершенство и излишество, – такого языка, каждое слово коего должно сообщать твердую и строго ограниченную мысль. Таковой язык, – язык науки, возникает чрез пользование техническими выражениями… Прогресс в пользовании техническим научным языком представляет нашему наблюдению два различных, следующих друг за другом периода; в первый период технические выражения образуются попутно, как они случайно представляются; напротив, во втором периоде технический язык составляется сознательно, с определенным намерением, со вниманием к связности, с видами на установление системы. Попутное и систематическое образовани<я> технических выражений хотя и не могут быть разделены определенною датою (ибо несистематически во все времена отдельные слова бывали образуемы в отдельных науках), однако мы не можем один период назвать античным, а другой – новым.»[27] Далее обильными примерами из истории наук Уэвелль подтверждает свой тезис.

Но термин, как выяснено было ранее, по общему свойству языка, должен быть соотносительным с некоторым синтетическим предложением[28], его заменяющим и в него свитым. Это последнее есть определение термина, но не «вербальное», каковое никакого термина создать неспособно, ибо не производит синтеза, а определение реальное, которое Уэвелль называет «объяснением понятий – explication of conceptions»[29]. Объяснение понятий есть синтез, опирающийся на углубленное созерцание той реальности, к которой понятие относится. – Многие из тех споров, которые имели важное значение для процесса образования современной науки, по замечанию Уэвелля[30], «принимали вид борьбы из-за определений. Так, исследование законов падения тел привело к вопросу о том, которое из определений постоянной силы правильно: то ли согласно которому она порождает скорость, пропорциональную пространству, или же то, по которому эта скорость пропорциональна времени. Спор о vis viva (живой силе) свелся к вопросу о правильном определении меры силы. Основным вопросом в классификации минералов является вопрос об определении минерального вида (species). Физиологи старались осветить свой предмет определением организации или того или другого сходного с этим термина». Подобного же рода вопросы долго были открыты (да и до сих пор еще не вполне решены) относительно определений «удельной теплоты», «скрытой теплоты», «химического сродства» и «растворения». «Для нас очень важно отметить, – продолжает Уэвелль, – что эти споры никогда не представляли собою вопросов об отдельных и произвольных определениях, как это, по-видимому, часто думали. Во всех этих случаях безмолвно признавалось некоторое предложение, которое должно было быть выражено при помощи определения и которое придавало этому последнему его значение. Поэтому спор об определении приобретал реальное значение и становился вопросом об истинности и ложности […] Таким образом, установление правильного определения того или другого термина может быть полезною ступенью при выяснении наших понятий, – однако, только в том случае, если мы рассматриваем какое-либо предложение, в котором имеет место этот термин. Тогда действительно является вопрос о том, как надо понимать и определять это понятие для того, чтобы это предложение было истинным. – Раскрытие наших понятий при помощи определения оказывалось полезным для науки только тогда, когда оно было связано с немедленным применением этих определений […] Определение представляет, быть может, лучший способ разъяснения понятия; но понятие становится стоящим какого бы то ни было вообще определения только вследствие его пригодности для выражения той или другой истины. Когда определение предлагается нам в качестве полезной ступени знания, мы всегда имеем право спросить, для установления какого принципа оно будет служить». Поэтому «определить значит отчасти открыть […] Для того, чтобы определить так, чтобы наше определение имело научную цену, требуется немало той проницательности, при помощи которой открывается истина… чтобы вполне выяснилось, каково должно быть наше определение, нам следует хорошо знать, какую именно истину надо нам установить. Определение, как и научное открытие, предполагает уже сделанным некоторый решительный шаг в нашем знании. Средневековые логики считали определение последнею ступенью в прогрессе знания, – и по крайней мере, что касается такого именно места определения, то как история знания, так и опирающаяся на нее философия науки подтверждают их теоретические соображения». Таковы некоторые из мыслей Уэвелля относительно взаимопревращаемости термина и закона, и существенной значимости термина в истории науки. К этим мыслям вполне примыкает, распространяя и восполняя, хотя при этом и обесцвечивая их и лишая их остроты, Джон Стюарт Милль[31], современник Уэвелля. Но через полвека мы встречаем те же мысли, и притом возникшие, по-видимому, самостоятельно, на почве исследования методологии знания, у Анри Пуанкарэ, одного из наиболее талантливых и широко мыслящих ученых конца XIX-го и начала XX-го века. Первый шаг в научном творчестве, по Пуанкарэ, – «искание особой красоты, основанное на чувстве гармонии»[32]. Оно наводит ищущего на гипотезу, угадываемую интуитивно, но еще не оправданную. «Всякое обобщение есть уже гипотеза»[33], – т.е. в смысле неоправданности логической. Пригодность гипотезы должна быть обследована, а для этого гипотеза раскрывается в своих последствиях в теорию соответствующего круга явлений, и в этом виде подлежит дискурсивному над нею творчеству.[34] Одною из важнейших функций дискурсивного творчества Пуанкарэ признает созидание научного языка. «Трудно поверить, как много может одно хорошо выбранное слово «экономизировать мысль», выражаясь словами Маха.»[35] Например, физики «изобрели слово энергия, и это слово оказалось необычайно плодотворным, ибо оно творило закон, элиминируя исключения, ибо оно давало одно и то же имя различным по содержанию и сходным по форме вещам»[36]. «Математика и есть искусство называть одним и тем же именем различные вещи. Надо только, чтобы эти вещи, различные по содержанию, сближались по форме…»[37] И, подводя итоги: «…Вся творческая деятельность ученого, по отношению к факту, исчерпывается речью, которою он его выражает»[38].

X.

Нет надобности далее настаивать на существенном участии термина в истории мысли: полагаю, что и сказанным достаточно установлена зиждущая и скрепляющая сила в развитии мысли – термино-творчества. Но пора вдуматься более внимательно в самую природу термина. И, прежде всего, что есть термин этимологически и семасиологически? – Terminus, i или termen, inis, или termo, inis происходят от корня ter, – означающего: «перешагивать, достигать цели, которая по ту сторону»[39]. Итак, terminus – граница. Первоначально эта граница мыслилась как вещественно намеченная, и потому вышеозначенное гнездо слов означало пограничный столб, пограничный камень, пограничный знак вообще. В греческом языке слову термин, как в философии, так и в более широком пользовании, соответствует слово Уroj, а также слово РrismТj, от #Тr#os, что собственно значит: борозда, а затем: граница[40]. Как и во всех древних терминах философии, в самом термине «термин» без труда осязается первичный сакраментальный смысл, и это священное перво-значение – не случайность в плоскости философской, но, напротив, как это постоянно наблюдаем в истории философской терминологии, философская терминологическая чеканка общеупотребительного слова проявляет в слове его первичный слой, заволоченный более поздними односторонними его произрастаниями, законно, но обедняюще, расчленяющими перво-коренную слитную полноту и метафизичность слова.

Что же такое термин, т.е. граница, в порядке историческом?[41] Как известно, первоначальное право на собственность было понятием и установлением чисто религиозным, но отнюдь не внешне-юридическим. Оно существенно вытекало из страха Божия, именно страха задеть культ, к которому не принадлежит чужак, – не принадлежит же и не может принадлежать, ибо он не происходит от почитаемых в данном роде усопших, и потому, если бы нарушил священную неприкосновенность чего бы то ни было, входящего в организацию их культа, хотя бы даже просто коснулся чего-либо, то за таковое нечестие, за осквернение табу, неминуемо потерпел бы страшные кары от самих оскорбленных покойников. Имуществом владели не живые, но усопшие, т.е. сделавшиеся богами. В других случаях, владетелями имущества были духовные существа высших порядков, – герои, демоны или боги, в собственном смысле слова; но мистическое обоснование неприкосновенности имущества, вместе с повышением иерархического чина владетеля, конечно, только усиливалось. Имущество недвижимое, а в особенности земельное, было предметом особой бдительности духовного мира, ибо в земле ведь лежали кости почивших и потому приобревших сверхъестественное могущество владельцев ее, и могилы их были престолами, а окружающая их земля – храмом; дом же сынов и внуков этих владельцев, управляющих священным имуществом, был тоже храмом, возникшим как покров и ограждение святейшего средоточия всего само-замкнутого культа – священного очага, которому жречествовала семья потомков тех усопших. Таким образом, первоначальное право на земельную собственность обеспечивалось не законами, а религией. Каждое поместье было под надзором домашних божеств, и они сами охраняли его. «Lares agri custodes – лары стражи поля», говорит о них Тибулл[42], а по свидетельству Цицерона, «religio Larum posita in fundi villaeque conspectu – почитание ларов происходит в виду поместья и мызы»[43].

Чем же разграничивалось владенье от владенья? – Каждое поле должно было быть окруженным, как и дом, оградою, которая его отчетливо отделяла от владений других семейств. Эта ограда не была каменною стеною, а по силе своего действия скорее напоминала те неглубокие рвы и невысокие валы, обсаженные деревьями, которые блюдут священную границу наших сельских и провинциально-городских кладбищ. Сила таких ограждений – не в механическом препятствии, ими представляемом, а – в символическом ознаменовании священной неприкосновенности «городка»: нарушить этот символ разграничения области отошедших от области пребывающих в суете – значит вступить в тяжбу с теми, которые по ту сторону священного насаждения вдоль вала и рва. Но у древних такою оградою бывало даже и нечто еще более простое: полоска земли в несколько футов шириною, эта полоска должна была оставаться необработанной, и никогда не касался ее плуг. Разделяющее поля пространство было священно: римский закон, – как свидетельствует Цицерон[44], объявлял его не подлежащим проскрипциям; оно принадлежало религии. В определенные дни месяца и года отец семейства обходил свое поле, следуя этой священной линии; он гнал пред собою жертвенных животных, распевал гимны и совершал жертвоприношения[45]. Этим обрядом он рассчитывал вызвать благожелательство своих богов к своему полю и к своему дому; он в особенности ознаменовывал свое право собственности, которое более точно следовало бы назвать правом собственности почитаемых предков и прочих домашних божеств, верша вкруг своего поля обряды своего домашнего культа. Путь, которым следовали жертвенные животные и вдоль которого пелись молитвы, был нерушимым пределом владения. – На этом пути, в некоторых промежутках друг от друга, хозяин размещал какие-нибудь необделанные камни или какие-нибудь деревянные чурбаны, которые носили название termes. Что это были за границы и какие представления связывались с ними, можно судить по тому обряду, с каким полагались они в землю. «Вот что делали наши предки, – говорит Сикул Флакк, – они начинали с того, что выкапывали небольшую яму, воздвигали на краю нее Терм и увенчивали его гирляндами из трав и цветов. Затем совершали жертвоприношение; крови закланной жертвы они давали течь в яму; туда же бросали горящие уголья (зажженные, вероятно, на священном огне очага), хлебные зерна, пироги, плоды и возливали немного вина и меду. Когда все это сгорало в яме, то на теплую еще золу они наваливали камень или обрубок дерева»[46]. Ясно видно, что целью всех этих обрядов было сделать из Терма нечто вроде священного представителя домашнего культа. Чтобы сохранять за ним его священный характер, над ним ежегодно возобновлялось священнодействие, с возливанием либации[47] и чтением молитвы. Водруженный на земле Терм был, следовательно, как бы домашнею религиею, всаженной в почву, чтобы показать, что эта земля стала навсегда собственностью семьи. Позже, содействием поэзии, Терм стал рассматриваться как бог отдельный и личный. – Употребление Термов, или священных межевых знаков, было по-видимому всеобщим у индо-европейских народов. В глубокой древности оно существовало у индусов, и священные обряды установки границ имели у них много сходства с теми обрядами, которые Сикул Флакк описал в Италии[48]. До Рима мы находим Терм у сабинян[49]; мы находим его также у этрусков. Эллины тоже имели свои священные границы, которые назывались у них Уroi,  Jeo€ Уrioi; так, Плутарх и Дионисий, переводят слово terminus чрез Уroij; впрочем и слово termwn существовало в греческом языке[50]. Наши угли, закапываемые в яму, при межевании, это конечно есть пережиток углей жертвенных; утилитарное же значение их непонято пока – понято лишь вторичное.

Раз Терм поставлен уставно, то не было той силы в мире, которая могла бы его переместить. Он должен был на веки вечные пребывать на том же самом месте. Этот принцип религии выразился в Риме таким сказанием: сам Юпитер, когда он пожелал занять место на капитолийском холме, под храм себе, не мог удалить оттуда бога Терма. Это старое предание показывает, насколько священною была собственность; недвижимый Терм не означает ничего иного, как нерушимое право собственности; это есть характерный для римской религии функциональный бог, бог-функция, именно функция охранения границы, воплощенная вещественно. Терм охранял границу и бодрствовал над нею. Сосед не смел приблизиться к ней вплотную: «Ибо тогда, – как говорит Овидий[51], – бог, который чувствовал себя задетым лемехом или мотыкою, кричал: «Остановись, это мое поле, а там вот – твое.»» Чтобы завладеть полем какой-либо семьи, надо было опрокинуть или переместить межевой столб: между тем, этот столб и был богом-охранителем. Такое святотатство было ужасно, и кара за него – сурова. Древний римский закон гласил: «Если кто задел Терм лемехом сохи, то сам он и его быки да будут посвящены подземным богам – qui terminum exarasset, et ipsum boves sacros esse»[52], а это значит, что виновный и его быки должны быть во искупление закланы. Этрусский закон, говоря от имени религии, выражался так: «Кто коснулся межевого столба или переместил его, будет осужден богами; дом его разрушится, род его угаснет; земля его не произведет больше плодов; град, ржа, засуха погубят его жатвы; члены виновного покроются язвами и иссохнут»[53]. – Афинский закон по тому же предмету не дошел до нас: сохранилось лишь три слова: «Не переходи границы». Но Платон, по-видимому, восполняет мысль законодателя, когда говорит: «Нашим новым законом должен быть следующий: «Никто да не касается межи, отделяющей его поле от поля соседа, ибо ей должно оставаться нерушимою; никто да не дерзает сдвинуть маленький камень, который отделяет дружбу от вражды, камень, который с клятвою обязались оставить на месте»[54].

Из всех этих верований, обычаев и законов следует, что это именно домашняя религия научила человека сделать землю собственностью и обеспечила ему право над нею. Термин возникает первоначально как страж порога, страж священного участка, страж всего, что в пределах охраняемой границы содержится, Иначе говоря, Термин первично есть хранитель границы культуры: он дает жизни расчлененность и строение, устанавливает незыблемость основных сочленений жизни и, не допуская всеобщего смешения, тем самым, стесняя жизнь, ее освобождает к дальнейшему творчеству. Термин не пускает жизни течь по пути легчайшему, и потому препятствует рассеиваться ее деятельности в бесплодном умножении количества, при низком уровне качества, но, напротив, подымет ее уровень, увеличивает ее потенциал и ведет жизнь к совершеннейшим достижениям, в формах сгущенных и проработанных. И сам он, будучи пределом данной области культуры, принадлежит к этой культуре, выражусь математически: есть ее предельное значение. Он, давая толчок к возникновению известной культуры, вместе с тем есть и цель, к которой культура стремится – недаром в самом имени своем содержащая и указание на некую связь с культом и примету будущего времени (форма на – urus). Конечная причина совпадает с причиною действующею, конец примыкает к началу, А – то же, что W; термин есть душа культурного участка земли со всем его содержимым и, как душа, не только облекает свое тело, будучи пределом его периферии, но и живет в самой сокровенной глубине его: это знаменуется пребыванием одних и тех же домашних божеств и на периферии поля и в самом средоточии его, над священнейшим домашним очагом. Так душа, чтобы строить себе тело, отграничивает будущую его область от окружающей среды, и только в этом яйце ткет ткань жизни. Так первая система, средоточие организма, вместе с тем облекает его, ибо наша кожа есть не что иное, как преобразование нервной же системы.

XI.

В философию слово terminus или равносильные ему Уroj и РrismТj попадают именно из религии, и притом с сохранением первоначального смысла. «Определение (по-гречески) называется РrismТj  от метафоры с земельными границами, – удостоверяет св. Иоанн Дамаскин. – Как граница отделяет собственность каждого человека от собственности другого, так и определение отделяет природу каждой вещи от природы другой»[55]. Дамаскин устанавливает также некоторую разницу смысла слова Уroj и производного от него РrismТj: «Название «определение» (РrismТj) отличается от названия «термин» (Уroj) тем, что первое уже, а второе шире. В самом деле, «термин» (Уroj) обозначает и земельную границу, и решение (напр., когда говорим йrisen basileЪj (царь решил)). Точно так же он означает то, на что разлагается посылка (как мы это, с Божьей помощью, узнаем потом). Обозначает оно и определение; определение же означает только краткую речь, выражающую природу подлежащей вещи»[56]. Иначе говоря, слово Уroj действительно значит: и земельная граница, и определение, и термин, и решение или постановление; но, кроме того, изменением суффикса произведено и более специальное слово – РrismТj для обозначения определения. Но собственно слово, Уroj, имея все эти смыслы, имеет их не порознь, исключающими друг друга, но вместе, с переливом блеска то туда, то сюда, смотря по общему смыслу речи. Наша же привычка понимать слово раздробительно ведет, при толковании произведений древности, ко многим лишним спорам. Вспомним многочисленные пререкания по поводу так называемых «определений» Эвклида. Однако, стоило Симону, в своем переводе Эвклидовских «Начал» передать слово Уroj через более общее «отграничения»[57], и повод к спорам был устранен. Дело объясняется просто: по мнению Ламберта[58], «то, что Эвклид предпосылает в таком изобилии определения, есть нечто вроде номенклатуры. Он, собственно говоря, поступает так, как поступает, напр., часовщик или другой ремесленник, начиная знакомить учеников с названиями орудий своего мастерства». С таким пониманием Уroj – определений, как терминологических установок, согласен и Цейтен[59]. То же говорит и вышеупомянутый Симон[60]. Амальди[61], со ссылкою на вышеназванных, со своей стороны заявляет: «…Мы слишком много занимаемся учеными толкованиями [определений Эвклида. – П.Ф.], из которых ни одно прямо не исключает все остальные, потому что каждое из них, по-видимому, отражает мысль Эвклида с особой стороны. Лишь исходя из предвзятой идеи, нуждающейся еще в дальнейших прояснениях, мы склонны отождествлять роль Уroj в геометрической системе Эвклида с задачей, которая в нашу теперешнюю, преимущественно критическую эпоху возлагается на определения в математике вообще, в частности в геометрии. Позволительно, по-видимому, думать, что Эвклид своими Уroi имел в виду просто дать геометрическую номенклатуру, чтобы затем в постулатах (a„t»mata) и «общих идеях» (koina€ ›nnoiai,  общепринятые идеи, аксиомы) формулировать свойства основных образований, долженствующие быть непосредственно примененными в последующих рассуждениях».

На языке более позднем, в значении слова terminus основным продолжает быть момент определенности, хотя значение дифференцируется. По объяснению Дю-Канжа[62], terminus значит: 1. область, описанная своими границами и пределами, т.е. самое содержание границы. 2. definitio, Уroj, постановление, в смысле соборных постановлений; тут terminus и Уroj в языках латинском и греческом в точности передают друг друга. 3. назначенное время, установленный день. 4. праздничный день.

Собственно философское пользование словом термин введено преимущественно Аристотелем. «Термином» (Уroj, terminus) суждения у него называются подлежащее и сказуемое суждения – логический субъект и логический предикат[63]. Понятно, почему это так: подлежащее и сказуемое суждения, ведь, определяют собою размах мысли, тот, который допускается и предполагается актом суждения. Из беспредельной возможности в неопределенных блужданиях, мысль, актом суждения, само-ограничивается, сжимается, заключает себя в амплитуду подлежащего – сказуемого. Ибо подлежащее есть то, на чем говорящий желает сосредоточить внимание, а сказуемое – то, что именно должно открыть внимание в предмете своем. – Между тем, о чем мы говорим, и тем, что мы говорим, содержится весь простор мысли, т.е. оттенков и ограничений дальнейших, выражаемых обстоятельствами. А т. к., далее, логическое сказуемое и логическое подлежащее могут быть сложными, то каждая из составных частей их сама может получить наименование термина. Так пользуются словом термин философы, По Гёккелю, называвшему себя Гоклением[64], terminus есть «oratio rei essentiam significans – речение, обозначающее сущность вещи». По Гутберлету, «речение (sprachlicher Ausdruck) содержит понятия посредством слова. Поскольку это последнее в человеческом пользовании взаимно отграничивает понятия и таким образом намечает границу, как пограничный знак, оно называется в философском словоупотреблении термином»[65]. – По Гёфлеру, научные термины суть «слова, значение коих – понятия»[66].

XII.

Итак, в приложении к философской и научной речи понятно словоупотребление: термин, terminus, Уroj. Это какие-то границы, какие-то межи мысли. В неопределенной возможности, мысли предлежащей, – двигаться всячески, в безбрежности моря мысли, в текучести потока ее, ею же ставятся себе твердые грани, неподвижные межевые камни, и притом ставятся как нечто клятвенно признанное нерушимым, как ею же установленные, т.е. символически, посредством некоторого сверх-логического акта, волею сверх-личною, хотя и проявляющеюся чрез личность, воздвигнутые в духе конкретные безусловности: и тогда возникает сознание. Нет ничего легче, как нарушить эти границы и сместить межевые камни. Физически это – легчайше. Но для посвященного, они табу для нашей мысли, ибо ею же в этом значении и установлены, и мысль знает в них хранителя ее естественного достояния и страшится нарушать их, как залоги и условия собственного сознания. Чем определеннее, чем тверже – мыслию же поставленная препона мысли, тем ярче и тем синтетичнее сознание. По воззрениям многих современных психологов, сознание вообще есть следствие задержки непрерывного потока психической жизни: мы идем машинально, и в сознании нашем нет дороги; мы споткнулись – и возникает сознание. Мы живем нравственно; у нас нет в сознании мысли о нравственности; наша нравственность качнулась – и возникает этика; в горячем увлечении этическими проблемами не скрывается ли обычно личной неэтичности? По меткому изречению Анри Бергсона, «представление закупорено действием»[67]. «Несовпадение действия с представлением и есть то, что мы называем сознанием»,[68] еще говорит он. И еще: «Сознание живого существа определяется как арифметическая разность между деятельностью виртуальной и деятельностью реальной. Оно служит мерою отделения представления от действия».[69] «Дефицит в инстинкте <…>, вот что становится сознанием.»[70] С этой точки зрения, мысль, в смысле сознания, есть зеркальный образ задержанного внутреннего действия, мнимый фокус жизнедеятельности. Таково понимание современного психоанализа; в сущности, сюда же относится эмпириокритицизм. Воззрения Фихте-старшего приводятся к той же мысли, но не в психологической, а в гносеологической и отчасти метафизической транскрипции: для самосознания абсолютного Я необходимо ему наткнуться на сопротивление не-Я, в силу чего возникает соотносительное этому последнему относительное Я, или точнее – я, с малой буквы. Различение названных и других мыслителей не в том состоит, признавать ли, или не признавать сознание – сублимацией задержки безграничного устремления волевых глубин, а – в том, происходит ли эта задержка от препятствий, внешних духу, и, следовательно, случайных в отношении его внутренней жизни, или, напротив, задержка полагается свободно самим же духом, значит, закономерно. Но, на известной глубине, когда открывается общая основа жизни внутренней и реальности внешней, и эта разница тех и других воззрений перестает быть чувствительной.

Итак, термин, в разъясненном смысле слова, есть граница, которою мышление само-определяется, а потому и само-осознается. Способ установки этого рубежа определяет и способ самопознания мысли, т.е. сознание того акта, той деятельности, которою ставится эта граница. Останавливая свою безбрежную кипучесть, мысль тем самым осознает себя как останавливающую, т.е. обретает в своем потоке нечто твердое, нечто неподвижное; но неподвижное это – не внешне ей, а есть ее же собственная деятельность, подвижная неподвижность ее же собственного акта, живое усилие и силовое напряжение. В могуче напряженном и как бы из стали отлитом мускуле совершаются мельчайшие вибрации, которыми и обнаруживается жизненность мускульного усилия. Когда мы стоим, то непрерывно падаем, то в одну сторону, то в другую. И напряженный мускул, и стоящий человек, действуют, усиливаются, живут. Так и термин. Недвижно стоящий пред мыслию, он на самом деле есть живое усилие мысли, наибольшее обнаружение ее напряженности. И чем неподвижнее термин, тем отчетливее и тверже стоит он пред сознанием, тем большая требуется жизнь мысли. История термина есть ряд творческих усилий мысли, наслояющей себе вокруг основного ядра все новые препятствия, чтобы, сконцентрировав себя, приобрести новую силу и новую свободу.

XIII.

Но каков же образ термино-образования? и как именно примыкает формирование термина к известному из лингвистики составу и росту обычного слова? В слове различаются, как известно, несколько концентров. Концентры слова суть ступени и стадии образования его, прежде всего – индивидуально-личного, а затем, быть может, и общенародного. Лингвисты стремятся, в духе эволюционизма, приравнять филогенезис слова его онтогенезису, но с этим уравниванием надо быть, по меньшей мере, осторожным. Осторожность тут тем более необходима, что у слова, кроме его роста в индивидуальном разуме, есть рост еще более индивидуальный, – возникновение слова всякий раз как произносимого, т.е. такой онтогенезис, в отношении которого развитие слова в индивидуальном разуме само должно рассматриваться как филогенезис. Но как бы то ни было, а нас занимает не исторический и даже не индивидуально-биографический процесс словообразования, а самая актуальность слова, явление слова в данный момент, самый расцвет словесной энергии духа, т.е. слово как наиболее живое и наиболее действенное, как свидетельство силы и жизни духа. Вышеназванные концентры слова суть, прежде всего, для нас, последовательные проявления или откровения духа. К перечню их можно подходить различно, смотря по общему складу мысли и по требуемому в данном именно случае разрезу слова, в том или этом направлении. Нас может занимать познавательная сторона слова, как дающего самую реальность; может – логическая форма, определяющая правомерность вхождения слова в лоно вселенской мысли, хотя оно исходит из уст индивидуальных; может представиться предметом нашего внимания и психическое содержание тех процессов, которыми первичное движение воли последовательно проявляет себя и воплощает в средах, последовательно все более внешних; можно исследовать физиологические и физические явления, представляющие самое тело этих воплощений или нисхождений внутреннего слова в материю; и, наконец, подлежат анализу сверх-психологические и сверх-физиологические движения нашего существа, промежуточные между познанием реальности и психическими средствами явления его, с одной стороны, и, затем, промежуточные между психикой и физикой или, точнее, соматикой, – движения, объединяемые нами, за недостаточную их исследованность, в одну группу явлений оккультных, хотя сокровенны они, главным образом, от европейского рационализма, а не по существу, и хотя объединение всех вместе столь же мало убедительно, как и каталожное наименование Varia – всем книгам, не вошедшим в состав прочих отделов.

Итак, различно может члениться слово на концентры, и загодя мы не имеем оснований настаивать на тождестве всех названных способов членения, – хочу сказать, граница дробления слова, проведенная по одному направлению мысли, не непременно совпадает с таковою же, намечающеюся в другом разрезе. Эта оговорка необходима, чтобы членения по разным направлениям не показались взаимоуничтожающими вследствие недостаточной их продуманности. Так, например, индусская лингвистика, опирающаяся преимущественно на само-наблюдение со стороны оккультно-соматической, на опыт сознательного распределения праны, посылаемой произвольно в те или другие органы, устанавливает четыре концентра или четыре слоя в нашем слове. Слово бывает:

1, в мозгу – первичное, нара, соответственно абсолютному космическому плану, или атман.

2, в легких – промежуточное, пассианти, соответственно каузальному космическому плану, или карана.

3, в горле – видимое, мадиама, соответственно астральному космическому плану, или суксма[71].

<Приложение 1>

СПЕЦИАЛЬНЫЙ КУРС С КОЛЛОКВИУМОМ ДЛЯ СТУДЕНТОВ 3-ГО КУРСА МОСКОВСКОЙ ДУХОВНОЙ АКАДЕМИИ.
ИЗ ИСТОРИИ ФИЛОСОФСКОЙ ТЕРМИНОЛОГИИ.

I. ТЕРМИН

1917.IX.14. Серг<иев> По<сад>.
Читано (собсв<енно> рассказано)
1917.
IX.15 в пятницу
студ<ентами> 3-го курса.

1. Научная речь – выкованное из повседневного языка орудие, при помощи которого овладеваем мы предметом познания. Суть науки – в построении или, точнее, в устроении терминологии. Слово, ходячее и неопределенное, выковать в удачный термин – это и значит решить поставленную проблему. Всякая наука – система терминов. Поэтому жизнь терминов – и есть история науки, все равно какой, естествознания ли, юриспруденции или математики. Изучить историю науки это значит изучить историю терминологии, т.е. историю овладевания умом предлежащего ему предмета знания. Не ищите в науке ничего кроме терминов, данных в их соотношениях: все содержание науки, как таковой, сводится именно к терминам в их связях, которые (связи) первично даются определениями терминов. Мы с вами займемся некоторыми вопросами из истории философской терминологии. Это заглавие нашего курса даст нам возможность свободно беседовать о самых различных вопросах философии и, по желанию, отклоняться в сторону.

Вас, может быть, смущает постановка вопроса: неужели история всякой науки сводится к истории слов? Неужели все споры науки суть «споры о словах»? Да, да и да. Но только под спором о словах надо разуметь именно то, о чем мы говорим, именно вопрос точной и удачной терминологии, а не спор о терминах равноудачных или равнонеудачных, каковой спор именно и называется спором о словах.

<Приложение 2.>

<ЗАПИСЬ ПРОПОРЦИИ НА ПОЛЯХ «СПЕЦКУРСА»>

термин     орудие
  речи        телу

<Приложение 3.>

<ЗАПИСКА ИЗ ПОДГОТОВИТЕЛЬНЫХ МАТЕРИАЛОВ>

1. Герменевтика и Гермес

2. Гермес того же корня, что и Terminus.

<Приложение 4.>

<РАННИЙ ПЛАН СТАТЬИ «ТЕРМИН»>[72]

I. Наука и философия в их близости. Два устремления духа. Их общее – язык.

II. Разложение языка: язык науки (мысль и язык подвижны, заумность футуристов. Линцбах и т.п.).

III. Термин как равновесие того и другого: нормальная ковка языка. 2 момента в строении термина, 2 задачи: точность и гибкость, богатство, твердый центр и приспособленная гибкость, возможность рассмотрения реальности, подобность.

IV. Значение термина.

V. Уэвелль, примеры.

VI. Милль, Бэк и др.

VII. Этимология слова «термин».

IX. Гносеологическое значение «термина».

X. Изобретение термина «термин».

XI. 2 момента терминологии: орудийность ее и словесность. Термин – словесное орудие. Нам предстоит рассмотреть термин как орудие данной работы, т.е. говорить вообще об орудии, а потом перейти к термину как слову, к <1нрзбр.>.

Термин – сжатое описание. В нем неподвижность и устойчивость, но в нем же и биение мысли и бесконечность. Почему термин предмет медитации, <1нрзбр.>, внушения. Бесконечность формул, ср. слова Герца о формулах <1нрзбр.>. Над термином можно медитировать. Термин терминов – имя <1нрзбр.> есть предмет медитации, сосредоточенность мысли, углубленность размышления.

<Приложение 5.>

<ПЛАН СТАТЬИ «ТЕРМИН»> 1918.X.12[73]

1) Антиномичность языка.

2) Путь обострения антиномичности: укрепление обоих моментов языка.

3) Термин; этимология этого слова.

4) Значение термина (отношение сознания к препятствию).

5) Наслоения термина: строение слова.

6) Чем слово отличается от термина? Термин – слово слов – сжатое описание. Экономичность. Слова Герца о формуле.

7) Термин как слово многоцентричное.

8) Термин – агат; наслоение его. Значение для истории мысли (по М.Мюллеру).

9) Пример otoice‹on

<Эти пункты написаны чернилами, остальные – карандашом.>

10) Термин и формула.

11) Термин и орудие.

12) Строение орудия, аналогичное строению слова. Культурные наслоения орудия.

13) Грамматика орудия – общая грамматика символо-творчества, как такового <1нрзбр.>

14) Учение Д.Ст.Милля о термине.

15) Condillac о термине.

<На обороте листка:>

14) Магичность слова (=тайнодейственность слова).

15) Мистичность слова (=имеславие).

 



[1] Вакенродер. Об искусстве и художниках. Размышления отшельника, любителя изящного, изданные Л.Тиком. М., 1826. М., 1914, с. 113 – 114. Ср.: В.-Г. Вакенродер. Фантазии об искусстве. М., «Искусство», 1977, с. 75 – 76. – «(История эстетики в памятниках и документах». (Немецкое Wackenroder П.А.Флоренский часто переводит как Ваккеродер; сейчас принято Вакенродер.)

[2] E.Boissacq, – Dictionnaire étymologique de la langue grecque Heidelberg-Paris. 1909, 4‑me livr., p. 278: ™ršw.

[3] Бензелер, – <Греческо-русский словарь, Киев,> 1881, с. 59: ўnereunЈw, ўnereЪhtoj.

[4] А.W.,Gemma Magica, или магический драгоценный камень… J.A.Q.M., 1784, с. 32.

 <Вернадский Г.В. Русское Масонство в царствование Екатерины II. П., 1917, с. 256: «Франкенберг А. (1593 – 1652). 1784. – А.W. Gemma Magica, или Магический Драгоценный Камень; то есть краткое изъяснение Книги Натуры, по седьми величайшим листам ея, в которой можно читать Божественную и Натуральную Премудрость, вписанную перстом Божиим. Кн. Премудр. гл. I, ст. 4. Премудрость не внийдет в злокровную душу. I.A.W. Сия премудрость не падает на неблагородные умы, но на добродетельные и благородные. В печать отдано и споспешествовано любителем покойного автора, с пожалованием и дозволением Аполлона и Музы; Л.8°». – Издание новиковского кружка.>

[5] id., с. 32 <, но в книге речь идет не о молоке, а о «коровьем масле» и о меде.>

[6] Н.В.Бугаев. «См.: П.А.Флоренский. О типах возрастания. – «Богословский вестник», 1906, т. 2. № 7, с. 539: «Во всех этих случаях мы имеем дело с различными порядками бесконечностей. Но оказывается, что так – далеко не всегда, и существуют функции безусловно не сравнимые таким образом. Другими словами, отношение функциональных значений стремится к бесконечности с возрастанием x и, какие бы итерации и действия, им подобные, мы ни производили над функцией меньшего типа возрастания, функция большего типа окажется для нее недостижимой, имеющей бесконечность не только другого порядка, но и другой породы, по терминологии Н.В.Бугаева («Слышал от покойного на его лекциях-беседах. В печати этот термин появляется, кажется, впервые»)».

[7] См. кн.: Георг Кантор. Труды по теории множеств. М., «Наука», 1985, с. 66, 92 – 93, 221, 360.

[8] Л.Кутюра, – Алгебра логики. Перевод с прибавлениями проф. И.Слешинского. «Mathesis», Одесса, 1909, с. 1 – 2, § 2.

[9] id., с. 2, § 2.

[10] id., с. 2, § 2.

[11] Сноска не сохранилась. Приведем определение экзистенциальных суждений по Гефлеру, указанная книга которого цитируется далее П.А.Флоренским.

Проф. Алоиз Гефлер. Основные учения логики. Пер. с четвертого нем. изд. И.Давыдова и С.Салитан. С пред. И.И.Лапшина. СПб., Издание «Научно-философской библиотеки», 1910, с. 84: «Такие суждения, как «Бог есть», «Нет призраков», не имеют другого смысла и другой цели, кроме утверждения или отрицания «существования» обсуждаемого».

[12] Вильям Уэвелль, – История индуктивных наук от древнейшего и до настоящего времени. Перев. с 3‑го англ. изд. М.А.Антоновича. СПб., 1869, т. 3, с. 402, книга XVI, гл. IV, § 2.

[13] Сноска не сохранилась. В подготовительных материалах к работе «Термин» сохранился листок с записью: «Термин. Джевонс, Основы Науки, с. 628. О значении классификации».

Стенли Джевонс. Основы Науки. Трактат о логике и научном методе. Пер. со второго англ. изд. М.Антоновича. СПб., Издание Л.Ф.Пантелеева. 1881, с. 628: «Только применение к делу классифицирующих и обобщающих способностей дает человеческому уму возможность справиться до некоторой степени с бесконечным числом естественных явлений <…> Мы возвращаем природу к простым условиям, из которых развилось ее бесконечное разнообразие. Как сказал Боуэн, «первая необходимость, которую налагает на нас самое строение нашего ума, состоит в том, чтобы расположить бесконечное богатство природы на группы и классы вещей по их сходствам и сродству и тем расширить кругозор, охватываемый нашими умственными способностями, даже с пожертвованием мелочами, которые могут быть узнаны только при подробном изучении предметов. Поэтому первые усилия при разработке знания должны быть направлены на дело классификации. Может быть, впоследствии окажется, что классификация есть не только начало, но и высшая точка и конец человеческого знания». A.Treatise on Logik, or Laws of Pure Thought,T.Bowen, Cambridge, U.S. 1866, p. 315.

[14] Лотце, – Микрокосм.

<Вероятно, П.А.Флоренский дал свой перевод.

Ср.: Герман Лотце. Микрокозм. Мысли о естественной и бытовой истории человечества. Опыт антропологии. Ч. II. М., Издание К.Солдатенкова, 1866, с. 293 – 294: «Если мы не в состоянии действительно определить место, занимаемое каким-нибудь произведением природы в ее совокупности, то нас, конечно, успокаивает уже и одно его имя; оно свидетельствует по крайней мере, что и внимание многих других людей останавливалось на том самом предмете, который занимает теперь нас; оно удостоверяет, что общее разумение заботилось отвести и этому предмету определенное его место в связи более обширного целого».>

[15] Вероятно, П.А.Флоренский дал свой перевод.                     

Ср.: В. фон Гумбольдт. О различии органов человеческого языка и о влиянии этого различия на умственное развитие человеческого рода. Пер. П.Билярского. СПб., 1859, с. 11; В. фон Гумбольдт. Избранные труды по языкознанию. М., 1984, с. 51: «Язык – не просто внешнее средство общения людей, поддержания общественных связей, но заложен в самой природе человека и необходим для развития его духовных сил и формирования мировоззрения, а этого человек только тогда сможет достичь, когда свое мышление поставит в связь с общественным мышлением».

[16] Лотце, – Микрокосм.

<Вероятно, П.А.Флоренский дал свой перевод.

Ср.: Герман Лотце. Микрокозм. Мысли о естественной и бытовой истории человечества. Опыт антропологии. Ч. II. с. 294: «…всякое произвольно данное имя – не имя в собственном значении: мало назвать вещь как-нибудь, надо, чтоб она и действительно так называлась; имя должно быть свидетельством, что вещь принята в мир общеизвестного и общепринятого бытия, и таким образом нерушимо противостоять всякому личному произволу, как собственное, постоянное ее определение».

[17] А.Ф.Писемский, – Масоны, ч. 3‑я, VIII, с. 538 – 539.

<Сочинения А.Ф.Писемского. Посмертное полное издание, т. 12. СПб., 1884, изд. тов. М.О.Вольф.

То же в кн.: А.Ф.Писемский. Собрание сочинений в девяти томах, т. 8. Масоны. М., «Правда», 1959, с. 356.

Отрывок из стихотворения А.С.Пушкина «Пророк» дан А.Ф.Писемским с намеренными искажениями.>

Бек <, – > Космическое чувство.

<Канадскому психиатру дру Р.М.Бёкку (Bucke) принадлежит брошюра: Cosmik Consciousness: a study in the evolution of the human Mind, Philadelphia, 1901. Затем на ту же тему им была написана книга, переведенная на русский язык: Д‑р Р.М.Бёкк. Космическое сознание. Пг., Кн‑во «Новый человек», 1915.

У Бёкка сознание эволюционирует от «простого сознания» и «самосознания» к «космическому сознанию». Это – эволюция от животного и человека к расе людей, обладающих космическим сознанием, к «полу-богам». Космическое сознание – это сознание космоса, т.е. жизни и порядка всей вселенной, сопровождающееся «интеллектуальным просветлением или озарением, которое уже само по себе способно перенести человека в новую плоскость бытия – превратить его почти в существо нового вида», «чувством моральной экзальтации», «усилением интеллектуальной мощи» и «чувством бессмертия». Иные названия космического чувства суть «нирванна» (буддизм), «Царство Божие» (христианство), «Гавриил» (мусульманство) и т.п. Космическое сознание зарождается в человечестве, но в недалеком будущем оно овладеет им. Задачей автора является помочь этому шагу эволюции, «психической революции». Исходным толчком этой теории послужило просветление, испытанное Бёкком на тридцать шестом году жизни: в течение нескольких секунд, пока длилось просветление, он, по его свидетельству, увидел и узнал больше, чем за все предшествовавшие месяцы и даже годы исканий, и притом многое, чего не может дать никакое изучение (с. 12).

На этот эпизод неоднократно ссылались:

В.Джемс. Многообразие религиозного опыта. Пер. с англ. В.Г.Малахиевой-Мирович и М.В.Шик. Под ред. С.В.Лурье. М., Издание журнала «Русская мысль», 1910, с. 387 – 389; И.И.Лапшин. Законы мышления и формы познания. СПб., 1906. Приложение II. О мистическом познании и «вселенском чувстве», с. 52 – 53.>

[18] См.: Фридрих Вильгельм Йозеф Шеллинг. Сочинения в двух томах. Т. 2, М., «Мысль», 1989, с. 250.

Ср.: Булгаков С.Н. Философия имени. Париж, 1953, с. 36 – 37.

[19] Неделя Пентикостии, стихиры на стиховне, на «Слава и ныне» <,глас. 8: Триодь цветная. М., Издание Московской Патриархии, 1975, лист 262.>

[20] То же, кондак Недели Пентикостии <,см.: Триодь цветная. М., Издание Московской Патриархии, 1975, лист 243 об.: Кондак Недели Пятидесятницы.>

[21] Сноска не сохранилась. В архиве семьи Флоренских есть книга из библиотеки П.А.Флоренского: Священник Михаил Фивейский. Духовные дарования в первоначальной христианской церкви. Опыт объяснения 12 – 14 глав первого послания св. апостола Павла к Коринфянам. М., Товарищество тип. А.И.Мамонтова, 1907, см. гл. VIII. Глоссолалические теории, с. 108 – 121.

[22] Сноска не сохранилась. См.: Фридрих Вильгельм Йозеф Шеллинг. Сочинения в двух томах. Т. 2, М., «Мысль», 1989, с. 250.

[23] Сноска не сохранилась ни в тексте, ни в примечаниях.

[24] Вильям Уэвелль, – История индуктивных наук. Пер. с 3‑го англ. издания М.А.Антоновича. СПб., 1869, т. 3, с. 402.

[25] id., с. 402 <: «Реформа описательной части ботаники была одним из первых дел, за которое взялся Линней; и его терминология была орудием, посредством которого он сделал другие улучшения)».>

[26] id., с. 403.

[27] Сноска не сохранилась. Возможно, она взята П.А.Флоренским из книги, упоминаемой в подготовительных материалах: William Whewell. Novum Organon Renovatum, The Third Edition, London, 1858.

[28] id, pp. 35(?) <Возможно, П.А.Флоренский имел в виду следующие слова Уэвелля: «Для нас очень важно отметить, что эти споры никогда не представляли собою вопросов об отдельных и произвольных определениях, как это, по-видимому, часто думали. Во всех этих случаях безмолвно признавалось некоторое предположение, которое должно было быть выражено при помощи определения и которое придавало этому последнему его значение» (цитируется по кн.: Д.С.Милль. Система логики силлогистической и индуктивной. Пер. с англ. под ред. В.Н.Ивановского. М., Издание магазина «Книжное дело», 1900, с. 542.)>

[29] Уэвелль. Novum Organon Renovatum, p. 35 (?).

Милль. Логика, с. 541. <Цитата взята из кн.: William Whewell. Novum Organon Renovatum, The Third Edition, London, 1858.

Цитируется П.А.Флоренским по кн.: Д.С.Милль. Система логики силлогистической и индуктивной… М., 1900, с. 541.>

[30] id., pp. 35 – 37. <Цитируется П.А.Флоренским по кн.: Д.С.Милль. Система логики силлогистической и индуктивной… с. 541 – 543.

[31] Д.С.Милль, – Система логики силлогистической и индуктивной. Пер. с англ. под ред. В.Н.Ивановского. М., 1900, изд. магазина «Книжное дело», с. 534 – 587. Книга IV., гл. IIIVIII.

[32] А.Пуанкарэ, – Наука и метод, <авторизованный перевод Бориса Кореня под ред. проф. Н.А.Гезехуса, СПб., 1910,> с. 14.

<См. также: Анри Пуанкаре. О науке. Пер. с фр. под ред. Л.С.Понтрягина. М., «Наука», 1983, с. 293.

[33] А.Пуанкарэ, – Наука и гипотеза, р<ус.> пер. 1903, с. 101.

<А.Пуанкаре, – Гипотеза и наука. М., Тип. Г.Лисснера и А.Гетеля, 1903; см. также: Анри Пуанкаре. О науке… М., 1983, с. 97.>

[34] А.Пуанкарэ, – Ценность науки, <пер. с фр. под ред. А.Бачинского и Н.Соловьева. М., Кн‑во «Творческая мысль», 1906,> с. 188 – 189 и 8 – 9.

<См. также: Анри Пуанкаре. О науке… М., 1983, с. 278 – 279 и 157 – 158.>

[35] " А.Пуанкарэ, – Наука и метод <…СПб., 1910,> с. 23.

<См. также: Анри Пуанкаре. О науке… М., 1983, с. 300.>

[36] А.Пуанкарэ, – Наука и метод <…СПб., 1910,> с. 24.

<См. также: Анри Пуанкаре. О науке… М., 1983, с. 301.>

[37] А.Пуанкарэ, – Наука и метод <…СПб., 1910,> с. 23 – 24.

<См. также: Анри Пуанкаре. О науке… М., 1983, с. 300.>

[38] А. Пуанкарэ, – Ценность науки <… М., 1906,> с. 163.

<См. также: Анри Пуанкаре. О науке… М., 1983, с. 261.>

[39] <A1.> Walde, – <Lateinisches etymologischesWörterbuch, 2‑e umgearbeitete Auflage. Heidelberg, 1910. (Indogermanische Bibliothek, 1, II, 1),> SS. 774 – 775.

[40] <E.> Boissacq <, – Dictionnaire étymologique de la langue grecque. Heidelberg-Paris, 1909.>

[41] Историческое выяснение слова Terminus и других родственных сделано главным образом по: Fustel de Coulanges, – La cité antique. 20me édition, Paris, 1908, livre II, chap. VI и др., pp. 62 – 75. Отсюда же взяты дальнейшие цитаты. Русский перевод: Фюстель де‑Куланж, – Гражданская община древнего мира. Пер. с фр. А.М. Под ред. проф. Д.Н.Кудрявского. СПб., 1906, с. 59 – 72.

Затем: Preller, <Ludwig. Какую из многочисленных книг и статей Preller'а имел в виду П.А.Флоренский, неясно. Возможно, это: Römische Mythologie, 2 Bd., 1854.>

[42] Tibul. I.I.23.

<См.: Катулл. Тибулл. Проперций. ГИХЛ. М., 1963, с. 160:

«Лары, и вам, сторожам усадьбы когда-то богатой,

Но захудалой теперь, я приготовил дары».>

[43] Cicero, – De legib<us>, II, 11.

<Цицерон. О законах, II, 11, 27. В кн.: Цицерон. Диалоги. М., Наука, 1966, с. 118 – 119: «Такое же значение имеют и священные рощи в сельских местностях, и нельзя отвергать почитания ларов, завещанного предками как владельцам земли, так и домочадцам, и обрядов, совершающихся на глазах у жителей имения и усадьбы».>

[44] Cicero, – De legib<us>, I, 21.

<Цицерон. О законах, I, 21, 55 – 56. Там же, с. 106 – 107: «…Из этого разногласия <…> и возник спор о границах; в атом споре (коль скоро законы Двенадцати таблиц не признали давности пользования в пределах пяти футов) мы не позволим этому хитроумному человеку пастись на старом владении Академии <…> Мы сочтем нужным разыскать пограничные камни, установленные Сократом, и считаться с ними».>

[45]Cato, – De re rust<ica>, 141.

<Cato Marcus Porcius. De agricultura liber post Henricum Keil iterum ed. Georgius Goetz. Lipsiae, 1922 (второе издание), 58 (§ 141): «Освящать поле следует так: повели обойти его с жертвоприношением свиньи, овцы, быка: «Препоручаю тебе, божество подземного мира, при благоволении небесных богов <…> »» Пер. В.В.Бибихина. – Далее следует описание жертвоприношения).> Scriptores rei agrar<iae>, ed. Goetz. p. 308. <В библиотеках Москвы данное издание не обнаружено.>

Dionis. Halicarn. II, 74.

<Dionysius Halicarnassensis. Antiquitatum romanorum… rec. A.Kiessling, Vol. 1 – 2. Leipzig, Teubner, 1840 – 1864.>

Ovid. Fast <i> II, 639 <ff>.

Ovidius Naso P. Fasti, II, 649 – 684. In: P.Ovidii Nasonis Fastorum libri sex. Leipzig, Teubner, 1889, S. 112.

См.: Овидий. Элегии и малые поэмы. М., «Художественная литература», 1973, с. 272:
«Ночь миновала, и вот восславляем мы бога, который
Обозначает своим знаком границы полей,       
Термин, камень ли ты иль ствол древа, вкопанный в поле,           
Обожествлен ты давно предками нашими был».

Strabo, V, 3.

<Strabonis Geographica. Recensuit commentario critico instruxit Gustavus Kramer. Vol. I. Berolini, 1850. «Во всяком случае между 5‑м и 6‑м камнем, обозначающим мили от Рима, находится местность под названием Фесты. Эту последнюю считают границей тогдашней римской области. Здесь и в некоторых других местах, как в бывших пограничных пунктах, в один и тот же день жрецы совершают жертвоприношение, которое называется «Амбарвалия»». (Пер. В.В.Бибихина) См.: Страбон. География в 17 книгах. Л., «Наука», 1964, с. 215. Праздник Ambarvalia справлялся 27, 29 и 30 мая; его название произошло оттого, что жертвенных животных обводили «вокруг полей».>

[46] Siculus Flaccus, – De conditione agrarum. Rd. Lachmann, pp. 141, ed. Goetz, p. 5:

<«Почему (под межевыми столбами) обнаруживаются уголь или пепел, тому есть определенное основание: обычай, соблюдавшийся древними, но позднее вышедший из употребления; оттого обнаруживаются либо различные знаки, либо никакие. Когда древние устанавливали межевые знаки (terminos), они прежде всего вертикально водружали на твердой земле самые камни вблизи тех мест, где, выкопав ямы, собирались их ставить, и умащали эти камни благовониями, украшали покрывалами и увенчивали венками. Совершив жертвоприношение, они бросали в ямы части закланных жертвенных животных, зажегши их пылающими факелами, затем окропляли их кровью; туда же бросали фимиам и жертвенные плоды, а также медовые соты, вино и прочее, что обычно посвящается (богу) Термину. Когда огонь поглощал всю жертвенную трапезу, они располагали на ее тлеющих остатках камни, старательно укрепляя их. Чтобы камни стояли прочнее, их обкладывали со всех сторон булыжниками. Если в качестве межевых знаков поставлены деревянные столбы, <…> употреблявшиеся вместо (каменных) знаков, <…> то примером служит обычай данной местности или соседей <…>» (Пер. В.В.Бибихина.)

Издания Г.Гетца, на которое ссылается автор и в котором также имеется вышеприведенный текст Сикула Флакка, в центральных библиотеках Москвы не оказалось.>

[47] Либации (лат. libatio) – жертвенные возлияния.

[48] Законы Ману, VIII, 245. Vrihaspati, по цитате Jicé, – Législat<ion> hindouse, p. 189.

<См.: Законы Ману. Пер. С.Д.Эльмановича, проверенный и исправленный Г.Ф.Ильиным. М., Изд. восточной литературы, 1960, с. 168 – 169: «Если возник спор двух деревень о границе <…>, определять границу следует в месяце Джьяйштха, когда пограничные знаки отчетливо видны».

[49] Varro, L.I. V, 74

<Marci Terentii Varronis de lingua latina quae supersunt. Recensuerunt Georgius Goetz et Fridericus Schoell. Lipsiae in aedibus Teubneri, 1910, L.I, V, p. 340: «И слово arae (жертвенники) тоже имеет привкус языка сабинян <…>, ибо, как говорят анналы, он (древний царь сабинян Татий) построил их <…> для (бога) Термина». (Пер. В.В.Бибихина.)

[50] Euripid, – Electra, 96.

<Euripidis tragoediae. Ex recensione Augusti Navckii. Editio Tertia. Volumen I. Lipsiae, sumptibus et typis Teubneri, 1881 p. 244: «(Я пришел всего лишь к границам tљrmonaj  – Acc. pl. от tљrmwn) этой земли, чтобы отступить в другую землю (если меня кто-нибудь выследит)». (Пер. В.В.Бибихина.)

 В пер. И.Анненского и С.Шервинского:           
«Но в город не войду я; две причины       
На это есть; во-первых, если нас
Шпион какой узнает, можно скрыться     
В соседний край…»

 (Еврипид. Трагедии, т. 2. М., Худ. лит‑ра, 1969, с. 10.)>

<Плутарх, – > Numa 16.

< PloutЈrcou Noum©j  16. In: Plutarchi vitae parallelae. Recognoverunt C.Lindskog et K.Ziegler. Vol. III, fasc. 2. Leipzig: Teubner, 1973, p. 75,. 1 19 – 26

См.: Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Т. 1. М., Изд. АН СССР, 1961, с. 91: «По преданию, Нума впервые воздвиг храмы Верности и Термина… Термин – божественное олицетворение границы; ему приносят жертвы, общественные и частные, на рубеже полей, ныне – кровавые, но когда-то – бескровные: Нума мудро рассудил, что бог рубежей, страж мира и свидетель справедливости, не должен быть запятнан убийством».>

<Плутарх, – > Quaest Rom. 5.

<PloutЈrcow A„t…a `Rwmaik£. In: Plutarchi moralia. Vol. II. Recensuerunt et emendaverunt W.Nachstadt – W.Siefeking – J.B.Titchener. Leipzig: Teubner, 1971, p. 282.

См.: Плутарх. Моралии. Римские вопросы. – в кн.: Плутарх. Застольные беседы. Л., 1990, с. 185. «Почему Термину, которого считают богом и в честь которого справляют терминалии, не приносят в жертву никаких животных?

Может быть, потому, что Ромул не положил римской земле никаких границ, желая, чтобы римляне всегда могли двигаться вперед, захватывать новые земли и считать своим все, до чего можно достать копьем, по слову спартанца? А Нума Помпилий, справедливый человек, гражданин и философ, положивший границы между своими и соседскими владениями и посвятивший их Термину как хранителю и блюстителю мира и дружелюбия, рассудил, что такой бог не должен быть запятнан кровью и осквернен убийством».

Имеющееся у автора указание также и на § 35 «Римских причин» Плутарха, по-видимому, ошибочно, так как в данном сочинении имеется лишь одно (приведенное выше) упоминание о древнеримском боге Термине.>

Дионисий (Галикарнасский), Cato, – De re rust<ica>, 141.

<Cato Marcus Porcius. De agricultura liber post Henricum Keil iterum ed. Georgius Goetz. Lipsiae, 1922 (второе издание), 58 (§ 141): «Освящать поле следует так: повели обойти его с жертвоприношением свиньи, овцы, быка: «Препоручаю тебе, божество подземного мира, при благоволении небесных богов <…>»» Пер. В.В.Бибихина. – Далее следует описание жертвоприношения).> Scriptores rei agrar<iae>, ed. Goetz. p. 308. «В библиотеках Москвы данное издание не обнаружено.>

Dionis. Halicarn. II, 74.

<Dionisius Halicarnassensis. Antiquatatum romanorum… rec. A. Kiessling, Vol. 1 – 2. Leipzig, Teubner, 1840 – 1864.>

Ovid. Fast <i> II, 639 <ff>.

Ovidius Naso P. Fasti, II, 649 – 684. In: P.Ovidii Nasonis Fastorum libri sex. Leipzig, Teubner, 1889, S. 112.

См.: Овидий. Элегии и малые поэмы. М., «Художественная литература», 1973, с. 272:       
«Ночь миновала, и вот восславляем мы бога, который       
Обозначает своим знаком границы полей,              
Термин, камень ли ты иль ствол древа, вкопанный в поле,
Обожествлен ты давно предками нашими был».

Strabo, V, 3.

<Strabonis Geographica. Recensuit commentario critico instruxit Gustavus Kramer. Vol. I. Berolini, 1850. «Во всяком случае между 5‑м и 6‑м камнем, обозначающим мили от Рима, находится местность под названием Фесты. Эту последнюю считают границей тогдашней римской области. Здесь и в некоторых других местах, как в бывших пограничных пунктах, в один и тот же день жрецы совершают жертвоприношение, которое называется «Амбарвалия»». (Пер. В.В.Бибихина) См.: Страбон. География в 17 книгах. Л., «Наука», 1964, с. 215. Праздник Ambarvalia справлялся 27, 29 и 30 мая; его название произошло оттого, что жертвенных животных обводили «вокруг полей».>

[51] Ovid., – Fast. II, 677.

< Ovidius Naso. Fasti, II, 673 – 678. In: P.Ovidii Nasonis Fastorum libri sex. Leipzig: Teubner, 1889, p. 114.

См.: Овидий. Элегии и малые поэмы. Указ. изд., с. 273:           

«Термин, сокрыться тебе теперь от нас невозможно:     
Там, где поставлен ты был, там ты и стой навсегда.      
Не уступай ни на шаг никакому захватчику места          
И человеку не дай выше Юпитера стать;           
Если же сдвинут тебя или плугом, или мотыгой,
Ты возопи: «Вот твое поле, а это его!»»>

[52] Festus, – Terminus, ed. Müller, p. 368.

< Sexti Pompei Festi de verborum significatione quae supersunt cum Pauli Epitome. Emendata et annotata a Carolo Odofredo Muellero. Lipsiae, in Libraria Weidmanniana, 1839, p. 368: «(Древние) устраивали жертвоприношения Термину, ибо полагали, что пределы полей находятся под его охраной. Наконец, Нумер Помпилий постановил, что если кто выроет межевой знак, распашет межу, на него самого и на быков падает проклятие. Над тем местом, в котором чтили Термина, в крыше делалось отверстие, ибо они считали неблагочестивым держать Термина под крышей». (Пер. В.В.Бибихина.)>

[53] Script. rei agrar., ed. Goetz, p. 258; ed. Lachmann, p. 351.

<Первого из двух изданий (Г.Гетца), на которые ссылается автор при цитировании данного текста, в центральных библиотеках Москвы не оказалось. Приведем текст по второму из указанных автором изданий (К.Лахмана):

Ex libris Vegoiae Arrunti veltymno. In: Grammatici veteres. Ex. reconsione Caroli Lachmanni. Berolini, 1848, p. 141:

«Юпитер <…> постановил и повелел измерить поля и обозначить земельные наделы. Зная человеческую жадность и зеленую похоть, он пожелал, чтобы все было известно по межевым знакам (terminis) <…> Но если кому случится передвинуть их, чтобы расширить свое владение и уменьшить чужое, то за это преступление он будет проклят богами. Если это сделают рабы, их подневольное положение изменится к худшему. Но если это будет совершено с ведома господина, то очень скоро его род искоренится, так что каждый в нем погибнет. А зачинщики будут поражены наихудшими болезнями и ранами, и их тело будет расслаблено. Кроме того, их земля будет часто страдать от гроз, вихрей и обвалов. Плоды земли будут побиваться дождем и градом и осыпаться, иссохнут от жары, погибнут от ржи. Среди народа будет много раздора. Знайте, что все это произойдет, если будут совершены подобные преступления». (Пер. В.В.Бибихина.)>

[54] Plato, – Законы VIII, 842 <е‑843а. Pollux IX, 9

<Pollucis onomasticon. E codicibus ab ipso collatis denuo edidit et adnotavit Ericus Bethe. Fasciculus posterior, lib. VI – X continens. Lipsiae in aedibus Teubneri, 1931, p. 149: «А от (выражения) «граница» (идут словосочетания) «Зевс, охраняющий границу» и «пограничный столб»». (Пер. В.В.Бибихина.)>

Hesychios Фroj.

<Hesychii Alexandrini Lexicon. Ed. minorem curavit Mauricius Schmidt. Editio altera. Indice glossarum ethicarum aucta. Jenae, sumptibus Hermanni Dufftii, 1867, col. 1145: «Граница: закон, установление. Или столб, укрепленный у земельного владения или жилища». (Пер. В.В.Бибихина.)>

Plato, – Законы VIII. 842 е.

<Платон, Законы, VIII 842 е. – 843 а. См.: Платон. Сочинения в трех томах. т. 3, ч. 2. М., «Мысль», 1972, с. 327: «Первый закон, закон Зевса – охранителя рубежей, будет гласить так: пусть никто не нарушает земельных границ своего ближайшего соседа, будь то гражданин или чужеземец, если чей-то участок лежит на окраине, так что граничит с его землей. Пусть каждый считает, что это поистине будет нарушением того, что нельзя нарушать. Пусть каждый скорее попробует сдвинуть огромную скалу, чем межевой столб или даже маленький камень, заклятый перед лицом богов и размежевывающий вражду и дружбу».>>

[55] Иоанн Дамаскин, – Философские главы, VIII.

<Migne, Patrol. ser. gr. T. 94. col. 553. Рус. пер.: Полное собрание творений Св. Иоанна Дамаскина, т. 1, СПб., 1913, с. 62.>

[56] id. Migne, col. 557 <рус. пер.: там же, с. 64.>

[57] Simon <Max>,Euclid und die sechs planimetrischen Bucher, Lpz., 1901, S. 25. Энриквес <Ф.> – Вопросы элементарной геометрии, 1913, с. 46, 47. <Вопросы элементарной геометрии. Сборник статей под ред. Ф.Энриквеса. Пер. И.В.Ящунского. СПб., Кн‑во «Физика», 1913.>

[58] Lambert, – Briefe an Holland, Deutsch. Gelegrt. Briefwechsel, I, T. IV.

Цитата по У.Амальди, – О понятиях прямой и плоскости. I, 3 в сборнике Ф.Энриквес, – Вопросы элементарной геометрии, пер. <И.В.> Ящунского, СПб., 1913, с. 48, <99.>

[59] Zeuten <H.G.> – Geschichte der Mathematik im Altertum und Mittelalter. Kopenhagen, 1896, S. 115.

<Цитата оттуда же, см.: У.Амальди. Указ. изд. Прим. 5 на (с. 99).>

[60] Simon <Max>,Euclid und die sechs planimetrischen Bücher, Lpz., 1901, S. 25.

[61] У.Амальди, – О понятиях прямой и плоскости. I, 3, в сборнике Ф.Энриквеса. Вопросы элементарной геометрии, пер. <И.В.> Ящунского, СПб., 1913, с. 48.

[62] Du Cange, – Glossarium ad Scriptores Mediae et Infimae Latinatis, Editio nova. T. VI, Parisiis, 1736, col. 1069.

[63] Аристотель,Anal. I, 1, 24b 16.

<См.: Аристотель. Сочинения в четырех томах. Т. 2. М., «Мысль», 1978, с. 120: «Термином я называю то, на что распадается посылка, т.е. то, что сказывается, и то, о чем оно сказывается, с присоединением (глагола) «быть» или «не быть»…»>

[64] R. Gocklenius (Göckel), – Lexic<on> philos<ophicum, 1613,> p. 1125.

[65] C. Gutberlet, – Log<ik> u<nd> Erk<enntnis>, 2te Ausg., S. 17.

[66] A. Höfler, – Grundlag<e> d<er> Logik, 2te Ausg., S. 14.

<Проф. Алоиз Гёфлер. Основные учения логики. Пер. с четвертого нем. изд. И.Давыдова и С.Салитан. С пред. И.И.Лапшина. СПб., издание «Научно-философской библиотеки», 1910, с. 15: «Слова, значение которых суть понятия в указанном выше строго логическом смысле, называются научными техническими выражениями (termini…)».>

[67] Bergson, – Evolution créatrice.

Анри Бергсон, – Творческая эволюция. <Авторизованный пер. с фр. В.А.Флеровой. М. – СПб., Кн‑во «Русская мысль», 1914,> с. 129.

[68] Bergson, – Evolution créatrice.

Анри Бергсон, – Творческая эволюция. <Авторизованный пер. с фр. В.А.Флеровой. М. – СПб., Кн‑во «Русская мысль», 1914,> с. 129.

[69] Bergson, – Evolution créatrice.

Анри Бергсон, – Творческая эволюция. <Авторизованный пер. с фр. В.А.Флеровой. М. – СПб., Кн‑во «Русская мысль», 1914,> с. 130.

[70] Bergson, – Evolution créatrice.

Анри Бергсон, – Творческая эволюция. <Авторизованный пер. с фр. В.А.Флеровой. М. – СПб., Кн‑во «Русская мысль», 1914,> с. 130.

[71] См.: Седир. Заклинания, или магия слова (les incantations). Пер. с фр. А.В.Трояновского. Кн‑во Д.А.Наумова, б. г., с. 72. «Четвертый концентр, или слой, выглядит так: 4, во рту – произнесенное, вайкархи, соответственно грубому или физическому плану, или стула.»

[72] Пункты I, II, III, V, VIII зачеркнуты Флоренским, вероятно, как реализованные.

[73] Пункты 1, 2, 3, 4, 9, 10, 14 зачеркнуты Флоренским, вероятно, как реализованные.



[i] Сизигия (греч. suzug…a) – соединение, сопряжение, сочетание, супружество, а также общее название полнолуний и новолуний, т.е. моментов, когда солнце, земля и луна расположены на одной прямой.

[ii] Жизненная полнота (лат.)

 

[П.А.Флоренский]  |  [Библиотека "Вехи"]

© 2000, Библиотека "Вехи"