[Вл.С.Соловьев] | [Оглавление] | [Библиотека «Вехи»]

 

Вл.С.Соловьев

ДУХОВНЫЕ ОСНОВЫ ЖИЗНИ

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА 2
О ЖЕРТВЕ И МИЛОСТЫНЕ

Человек, нравственно соединяясь с Богом в истинной молитве, соединяет с Ним не себя только, но и других; он становится одним из связующих звеньев между Богом и творением, между божественным и природным миром. Воля человеческая, свободно отдаваясь воле Божией, не поглощается ею, а сочетается с нею и становится новою богочеловеческою силою, способною творить дела Божий в мире человеческом. Этим истинная молитва, как благодатно-нравственная связь с Богом, отличается от всех других человеческих отношений к Божеству. Ибо существуют и другие отношения к Божеству со стороны верующего, и не всякое отношение верующего к предмету его веры образует между ними живую нравственную связь и истинное соединение.

Если Божество действительно существует, то и вне Его живущий человек должен ощущать Его, не только как внешнюю чужую силу, которая всегда может поглотить и уничтожить его. Бог, по самому понятию, всегда есть сила всемогущая над нами, но самое это всемогущество имеет различные выражения: для раба природы, живущего вне Бога, оно выражается как огонь поядающий, как сила всепожирающая, всеуничтожающая. С такою силою, страшною и неведомою, невозможно нравственное соединение; человек не может отдать ей свою внутреннюю сущность — то, что он есть, он может отдать этой внешней силе только своё внешнее существование — то, что он имеет: свою физическую жизнь, своих детей, часть своего тела, своих животных и рабов. Огненная пожирающая сила Божества требует жертв. По свидетельству св. отцов, те демонические силы, которые для язычников заступили место Божие, нуждались в жертвоприношениях прежде всего для поддержания собственной жизни: они питались кровавыми испарениями. Но и сущий Бог сил, открывшийся народу израильскому в своём огненном свойстве, требовал сначала физических жертв, чтобы «род жестоковыйный», неспособный к внутреннему соединению с Богом, по крайней мере внешним образом покорился высшей воле.

Верующий всегда отдаётся предмету своей веры, и религия всегда основана на жертве. Но свойство жертвы различно, смотря по тому, как человек понимает себя и своего Бога. Пока в человеке открыто только его физическое существо, и Бог может являться ему не иначе как таким же физическим существом, только более могущественным, и отдаться такому Богу он может, только отдавая ему всё или часть своего физического существования. Для первобытного[1] человечества, которое жило убийством и чужою [336] кровью, религия началась с пролития собственной крови, с самоубийства полного или частного, настоящего или символического. Добровольные человеческие жертвоприношения в Индии, сожигание детей в Сирии и Финикии, самооскопление фригийских галлов (жрецов Кибелы) и проч. — вот настоящая религиозная почва древнего язычества, которую прикрыли от нас поздние цветы эллино-римской мифологии.

Первое религиозное чувство — страх. Страх, не порождающий богов, а порождаемый богами. Первое представление Божества — невидимый скрытый огонь, сила всепожирающая, могущая всё превратить в хаос, первый культ — кровавая жертва. В этом нет ничего ложного или произвольного. Так должно быть, доколе человек живёт вне Бога, доколе злые и тёмные страсти господствуют над ним. И доселе для сознающего своё несовершенство человека начало премудрости есть страх Божий и люди, даже соединённые с Богом лучшей частью своей души, должны приносить в жертву худшую её часть.

Но человек, хотя и несвободный ещё от тёмных влечений, пригибающих его к земле и заставляющих трепетать пред незримым владыкой, всё-таки может поднимать чело к небу и смотреть на мировые светила. Для человека, созерцающего образ мира, образующая мир сила Божия является как свет мира. Тут он уже не боится Божества, а дивится ему в чудном строе вселенной. Всемогущество Божие является здесь уже не всепожирающей огненной силою, а всеозаряющей идеей, разумом всеобъемлющим и всеосвещающим. Тут уже не кровавые жертвы, не огонь Молоха, не дикие крики и исступлённая пляска корибантов, подражающая хаотическому движению стихийных сил, а мирное созерцание всемирной красоты (космоса), тихое пение, стройная музыка, как отголосок всемирного строя, мудрая беседа и бескровная трапеза... Здесь Божеству отдаётся или посвящается не жизнь плоти, а жизнь ума.

На этой второй ступени религиозное чувство страха переходит в удивление или благоговение, в религиозном представлении огненная сила уступает свету разума, а кровавые самоубийственные жертвоприношения заменяются чистым созерцательным. аскетизмом. Но религиозный человек не может остановиться и на этом. После того как очи его ума открылись и увидели Божество в [337] свете и разуме, нравственное его существо хочет раскрыться для живого, не умозрительного, а действительного и существенного соединения с Божеством, хочет порвать узы частного бытия, примкнуть своим тесным сердцем к всеобъемлющему сердцу вселенной.

Глубочайшая сущность человека есть его нравственная свобода или воля, и соединиться существенно с Богом значит для человека свободно отдать ему волю свою. Это и совершается в истинной молитве, которая вся сосредоточивается в решении: Да будет воля Твоя. Тут и Божество открывается нам в своём собственном качестве, как бесконечно благая, совершенная воля, как дух любви, всепроникающий и оживляющий, пламенный и светлый вместе. На этой третьей ступени религиозное чувство из страха и благоговения переходит в любовь, сила Божия открывается в духе благости и любви, и культ состоит из духовной жертвы и свободного сочетания человеческой воли с волею Божественной в чистой молитве.

Но, соединяя с Божеством свою волю, как начало всего своего бытия, полагая в истинной молитве новое начало благодатной, духовной жизни, религиозный человек не может остановиться на этом начале. Поднявшись на вершину чистой религии, заключив нравственный союз с Божеством, он должен, просветлённый и обновлённый, сойти к миру, вступить в новую религиозную связь с людьми. Заповедь этого нового союза есть совершенная любовь («заповедь новую даю вам, да любите друг друга»), и выражается она видимым образом прежде всего в благотворении, или милостыне. Истинная милостыня есть чисто нравственное, благодатное отношение к ближнему, как истинная молитва есть чисто-нравственное благодатное отношение к Богу.

«Милости хочу, а не жертвы» — это пророческое слово, подтверждённое Христом, обозначает поворотный пункт в религиозном понимании. На низших ступенях религии человек, принося свои жертвы, думал, что они нужны Богу, что Бог так же хочет этих жертв от человека, как сам человек хочет милости от Бога. Согласно такому пониманию, Божество не только даёт нам жизнь, но и само живёт на наш счёт. Против этого-то направлено слово Божие: «Милости хочу, а не жертвы», т. е. хочу не того, что вы Мне даёте, а что Я вам даю. И когда на [338] более высокой ступени религии в истинной молитве человек приносит Богу высшую духовную жертву, жертву своей воли, и соединяет её с волею Божией в решении «да будет воля Твоя», то тем самым и он усваивает для своей деятельности слово Божие: милости хочу, а не жертвы, т. е. хочу не брать у ближнего, а давать ему, не жить на счёт другого, а чтобы другой жил на счёт меня. В силу сочетания человеческой воли с божественною, выражение всеблагой воли Божией становится правилом воли человеческой: милости хочу, а не жертвы. С другой стороны и Бог может принять духовную жертву человеческой воли никак не ради жертвы, не для того, чтобы поглотить её, а для того, чтобы, сочетав эту волю с Собою, сделать её свободным проводником Своей благодати или милости. И человек, нравственно соединённый с Богом, должен относиться к людям no-Божьи; он должен относиться к другим так, как Бог относится к нему самому.

Даром получили, даром и давайте; давай ближнему больше, чем он заслуживает, относись к ближнему лучше, чем он того достоин. Отдавай, кому не должен, и не требуй с того, кто тебе должен. Так с нами поступают вышние силы, так и мы должны поступать между собою.

Вытекающий из этой заповеди образ действия между людьми настолько же превосходит все другие правила общежития, насколько молитвенный подвиг выше кровавых жертв или отвлечённого богомыслия.

Принцип благотворения или милостыни есть высшее развитие общественности. На низшей ступени общежития, в так называемом состоянии природы, отношения между людьми определяются противоположным началом: силою и насилием. Человек, приносящий жертвы и даже пожираемый божественными (демоническими) силами, и сам относится к другим как сила, насколько может, пожирает других, живёт на счёт чужой жизни. Война и рабство суть главные факторы первобытной общественности.

Но война не может быть непрерывным состоянием, а рабство, возможно только между неравными или разнородными силами. Силы же равные или по крайней мере однородные не могут оставаться в одностороннем отношении господства и подчинения. Сталкиваясь между собою, они не могут ни поглотить, ни подавить друг друга, а необходимо должны ограничивать друг друга. Это взаимное [339] ограничение общественных сил возводится в общую форму и становится законом. Закон не вносит в общество никакого нового положительного начала жизни: он только обозначает крайние границы свободных сил и тем предупреждает более грубые столкновения между ними; закон избавляет сильного человека от необходимости испытывать насильственное ограничение его свободы, заранее указывая ему её пределы.

Закон выражает собою лишь количественную, математическую справедливость: воздействие равно действию, равное за равное, око за око, зуб за зуб. Поскольку моя сила не нарушает внешнего общественного равновесия, закреплённого законом, постольку она составляет моё право. Здесь право есть та же сила, только в законных пределах. Но откуда эти пределы? Не от закона, ибо закон не создаёт, а только утверждает существующее общественное равновесие. Если же пределы данной силы происходят только от чужой силы или от совокупности чужих сил, то они непостоянны, случайны и не выражают сами по себе никакой справедливости. Тогда право есть лишь обобщённое насилие. Законность никак не ручается за справедливость, ибо могут быть и бывают по общему признанию несправедливые законы. Также нельзя полагать справедливости и в общественной солидарности, в том, что воля всех равно обязательна для каждого. Ибо «все» здесь означает «многие», а многие могут быть солидарны и в неправом деле, напр., когда большинство народа преследует меньшинство из-за различия верований и издаёт против него жестокие законы, которые в таком случае являются прямым насилием. Принцип и качество моих действий нисколько не изменяются от того, что другие силы полагают предел моей силе. Существенное значение здесь всё-таки остаётся за силой, а право является лишь формой безо всякого самостоятельного содержания.

Такая формальная правда довольствуется тем, что каждый стоит за своё право. Но если я стою только за своё право, то значит для меня всё дело не в праве, а в своём, т. е. я стою просто за себя, за свою силу, за свой интерес. И если каждый на деле стоит только за себя и за своё, то общее право или общественная правда оказываются одним отвлечённым понятием.

Между тем, у нас есть не только отвлечённое умственное по-[340]нятие о справедливости, как о равновесии частных сил, но и живое нравственное чувство справедливости, и это чувство существенно изменяет самый принцип и качество наших действий. По этому чувству справедливости мы стоим не только за себя, но и за других, не только за своё, но и за чужое право; и тут только действительно оказывается, что для нас самое право — сама справедливость, имеет значение. Стоять за своё даже бесспорное право может быть неправо, ибо это может происходить из эгоизма и пристрастия, стоять же за всякое право и во всяком случае как за своё, это есть дело прямой справедливости.

Но идём дальше. Если я стою за чужое право так же, как за своё собственное, то, значит, чужое уже не есть предел моего, другое существо является здесь уже не как предел, а как предмет моей деятельности. И это совершенно справедливо. По понятию справедливости должно быть равенство между мною и другими, я должен относиться к другим так же, как отношусь к себе, а моё отношение к себе самому вполне определённо: я неизбежно и неизменно люблю себя («никто же свою плоть возненавиде, но питает и греет ю»). Итак, справедливость требует, чтобы, любя себя, я любил и других как самого себя; себя я люблю во всяком случае и несмотря ни на что, следовательно, и других я должен любить во всяком случае и несмотря ни на что, следовательно, я должен любить и врагов своих. Но любовь, как чувство, не может быть обязанностью; нельзя требовать или предписывать, чтобы я чувствовал любовь, когда я её не чувствую. Внутреннее совершение любви есть дело благодати, возрастание которой в нас не зависит прямо от нашей доброй воли. Нравственный закон обязывает нас не к чувству любви, а к делам любви. По справедливости я прямо обязан делать добро другим, насколько я хочу добра себе самому. А себе я хочу (и по возможности делаю) всякого добра без конца. Итак, я должен делать всякое добро всякому ближнему, давать всякому всё, что могу, и всё, что ему нужно.

Таким образом, идея справедливости приводит нас к заповеди милосердия, превосходящего обыкновенную справедливость. Просящему дай и желающего занять у тебя не отвращайся. Даром получили, даром и давайте. Давай ближнему больше, чем он заслуживает, и относись к нему лучше, чем он того достоин. [341]

Ибо сам ты берёшь себе больше, чем заслуживаешь, и относишься к себе лучше, чем того стоишь.

Давать просящему, не спрашивая о его праве получить что-нибудь, значит поступать no-Божьи, ибо сила Божия, приходя к нам на помощь и спасая нас, не спрашивает, имеем ли мы право на помощь и спасение. Как Бог относится к нашей молитве, так и мы должны относиться к просьбе нуждающегося: истинная милостыня есть распространение на других той благодати, которую мы сами получаем от Бога в истинной молитве.

Вместе с этим религиозным значением милостыни, она составляет, как мы видели, высшее начало общественной жизни. Общество, начавшись с царства силы, пройдя через царство закона, должно прийти к царству милостыни или благотворения. В царстве силы слабые всецело приносятся в жертву сильным, сильные живут на счёт слабых, питаются их трудом; царство закона не хочет знать ни сильных, ни слабых, оно предоставляет каждому стоять за себя в известных пределах и не заботится ни о ком за этими пределами. Так что, в практическом результате, царство закона есть то же царство силы, только ограниченной и уравновешенной. (Впрочем, само собою разумеется, что ни чистого царства одной силы, ни чистого царства одного закона существовать не может, и мы говорим только о господствующем, преобладающем начале на той или другой ступени общественного развития). В царстве благотворения сильные и богатые добровольно приносят себя в жертву слабым и бедным; эти последние живут на счёт первых и кормятся ими. Одни — давая ради Бога, другие — прося и принимая ради Бога, сохраняют и вполне проявляют своё нравственное достоинство, одинаково возвышаясь и над произволом грубой силы и над равнодушием закона.

Везде, где у человека проявляется начало внутренней духовной жизни, везде, где он возвышается над физической силой и над формальным законом, там везде милостыня признаётся одною из коренных религиозных обязанностей. Так признаётся она у браминов и буддистов, у евреев и мусульман. Совершенного же своего выражения и освящения это начало достигает в христианстве, где сама абсолютная сила и абсолютное богатство (полнота благости) — Бог принёс и непрерывно приносит Себя в жертву нашей немощи и бедности, питая нас Своим телом и кровью. Здесь [342] является абсолютная милостыня и вместе абсолютная жертва (греческое евхаристия значит благомилостыня, или благодарение).

Но именно в христианском мире, получившем совершенный идеал милостыни, являются противники всякой милостыни, желающие вовсе исключить принцип благотворительности из общественных отношений. Два разряда этих врагов милостыни имеют, по-видимому, противоположные цели, хотя и руководятся одним и тем же духом противохристианским и противорелигиозным. Одни — безусловные приверженцы существующей ныне экономической свободы, другие — её противники, социалисты. Одним не хочется давать, другим не хочется просить. Одни отвергают благотворительность потому, что не желают поделиться ничем своим; другие — потому, что желают сами взять чужое[2]. Разумеется, ни те, ни другие не высказывают прямо своих мотивов, а приискивают другие, более благовидные. Первые, выступая защитниками существующего строя, основанного на капитале и труде, выставляют милостыню как поощрение праздности и посягательство на святыню труда. Справедливость, по их мнению, требует, чтобы всякий жил своим трудом, следовательно, благотворительность является как нечто несправедливое или, по крайней мере, как нечто лишнее, ненужное. Социалистам, напротив, она кажется чем-то недостаточным. И они также ссылаются на справедливость, и на их взгляд справедливость требует, чтобы каждый имел право на равную со всеми долю материальных благ, и они приглашают всех обездоленных добиваться своего права, не дожидаясь, чтобы богатые исполнили свою обязанность.

Ответ на всё это с религиозной и нравственной точки зрения совершенно ясен. Первым противникам благотворительности мы должны сказать так: если вы искренно отвергаете милостыню во имя труда, то вы прежде всего должны позаботиться обо всех тех, кто не может трудиться — о стариках и детях, о больных и увечных; сверх того вы должны стараться и всех других изба-[343]вить от труда непосильного или вредного, т. е. другими словами, прежде чем объявлять заповедь милосердия излишнею, вы должны исполнить её. Что же касается до социалистов, то, прежде чем связывать правду с насилием, они должны по крайней мере доказать, что неимущие классы, насильно овладев всем общественным достоянием, распорядятся им по справедливости и равномерно разделятся между собою. Доказать это, кажется, невозможно; напротив, для всякого беспристрастного ума совершенно очевидно, что бунт и грабёж — плохая школа справедливости и что неимущие, ограбив имущих, непременно начнут грабить и притеснять друг друга.

Чтобы общественный переворот удовлетворял правде и составлял нравственный успех общества, он должен быть бескорыстен, должен идти сверху, не из требования мнимых прав, а из исполнения действительных обязанностей. Имущие несут действительную религиозную и нравственную обязанность заботиться о неимущих, сильные — о слабых, и побуждать их к этому всевозможными нравственными средствами составляет обязанность служителей религии.

Многие в современном обществе, не решаясь прямо отвергать самый принцип благотворительности, восстают против её простейшей и наиболее осязательной формы. «Истинная милостыня, — говорят они, — не в том, чтобы давать деньги». Конечно так: истинная милостыня в том, чтобы давать то, что нужно, давать то, о чём просят: «Просящему дай и желающего занять у тебя не отвращайся». Если нелепо предлагать деньги человеку, нуждающемуся в нравственной поддержке, то еще нелепее предлагать нравственное утешение голодному или больному, которому прежде всего нужны деньги на хлеб или лекарство. Все те софизмы, которыми хотят отделаться от заповеди милосердия, суть камень вместо хлеба и змея вместо рыбы. Сюда же принадлежит довольно обычное рассуждение, что милостыня вместо добра часто приносит зло. Истинная милостыня — не только ради ближнего, но и ради Бога — есть продолжение благодати Божией и к злу приводить не может. Да и нет искренности в том рассуждении, ибо к нему прибегают только, когда нужно давать другому, а не когда нужно получать самому, тогда как возможность будущего вреда должна быть признана одинаковой в обоих случаях. [344]

Скупость и лицемерие — довольно обычные пороки человеческой природы, и внушаемые этими пороками возражения против благотворительности не представляют ничего удивительного. Но весьма удивительно то, что существуют христианские государства, в которых закон запрещает просить милостыню, и ещё более суживает те «игольные уши», сквозь которые богатым приходится вступать в царствие Божие. Но этим христианское государство подрывает свои собственные основы. Ибо оно существует не для покровительства частным порокам (скупости и лицемерию), а для забот о всеобщем благе, и высшая его задача связана именно с заповедью милосердия: помогать слабым, защищать угнетённых, благотворить неимущим, — распространять на земле благодатное действие Божие. Религиозное государство должно служить не природному, а чисто-нравственному или благодатному порядку мира. Природный порядок держится на взаимном истреблении или, в лучшем случае, на взаимном ограничении людей. Порядок нравственный или благодатный основывается на взаимной солидарности или единодушии, и первое начальное и простейшее выражение этого нравственного порядка есть даровая помощь, бескорыстная благотворительность или просто милостыня. [345]

 

 

 

 

[Вл.С.Соловьев] | [Оглавление] | [Библиотека «Вехи»]

© 2007, Библиотека «Вехи»



[1] Говорю «первобытного» в смысле относительном и чисто историческом. Существуют твёрдые основания думать, что тот звериный образ, в котором является нам человечестве на пороге истории, есть лишь извращение первоначального образа Божия в человеке.

[2] . Исключение составляют те немногие социалисты, которые сами, будучи богаты, стремятся к обогащению неимущих. Их стремление бескорыстно, но они должны помнить, что как только они внушат это бескорыстное стремление неимущим массам (что прямо входит в их задачу), так тотчас же оно и перестаёт быть бескорыстным. Избегнуть этого противоречия они могут, только ставши прямо на точку зрения милостыни, т. е. делясь своим богатством с бедными, а не внушая им грабить чужое.