[Вл.С.Соловьев] | [«ОПРАВДАНИЕ ДОБРА» - Оглавление] | [Библиотека «ВЕХИ»]
Вл.С.Соловьёв
Всякое нравственное
учение, какова бы ни была его внутренняя убедительность или внешняя
авторитетность, оставалось бы бессильным и бесплодным, если бы не находило для
себя твердых точек опоры в самой нравственной природе человека. Несмотря на все
разнообразие степеней духовного развития в прошедшем и настоящем человечества,
несмотря на все индивидуальные отклонения и на все более широкие воздействия
расы, климата и исторических условий, все-таки существует неразложимая основа
общечеловеческой нравственности, и на ней должно утверждаться всякое
значительное построение в области этики. Признание этой истины нисколько не
зависит от того или другого метафизического или научного взгляда на
происхождение человека. Продукт ли длинного ряда видоизменений животных
организаций или непосредственное произведение высшего творческого акта,
человеческая природа во всяком случае существует со всеми своими отличительными
чертами, между которыми важнейшее чисто занимают черты нравственные.
Отличительный
характер психической природы человека вообще нисколько не отрицается знаменитым
представителем естественнонаучного трансформизма[i]. «Различие в этом
отношении, – говорит Чарльз Дарвин (между человеком и всеми другими животными),
– без сомнения, огромно, если даже мы будем сравнивать, с одной стороны, душу самого
низшего дикаря, не умеющего считать больше четырех и не употребляющего
отвлеченного обозначения даже для простых предметов и аффектов; а с другой
стороны – душу самой высокоорганизованной обезьяны. Различие, несомненно,
осталось бы все-таки огромным и в том случае, если бы одни из высших обезьяних
видов удалось привести в такое же облагороженное и цивилизованное состояние, в
каком является собака сравнительно со своею коренною формой – волком или
шакалом. Туземцы Огненной Земли принадлежат к самым низшим расам; однако мне
приходилось постоянно удивляться троим из этих дикарей, находившимся со мною на
корабле Бигль: как они, проживши
несколько лет в Англии и научившись немного по-английски, стали похожи на нас
всем своим психическим складом и большею частью духовных способностей»[1].
Далее Дарвин
объявляет, что он вполне подписывается под суждением писателей, утверждающих,
что изо всех различий между человеком и другими животными самое значительное
состоит в нравственном чувстве[2],
которое он (со своей точки зрения) считает не приобретаемым, а прирожденным
человеку[3].
Но, увлекаемый своим
(в известных пределах законным) стремлением наполнить «огромное», по его
словам, расстояние промежуточными звеньями, Дарвин впадает в одну основную
ошибку. Всей первоначальной нравственности человека он приписывает характер
исключительно общественный, сближая
ее таким образом с социальными инстинктами животных. Личная же, или
индивидуальная, нравственность имеет, по Дарвину, лишь производное значение,
как позднейший результат исторического развития. Для дикарей, утверждает он,
существуют только те добродетели, которые требуются интересами их социальной
группы[4].
Между тем одного простого и общеизвестного факта достаточно, чтобы опровергнуть
такой взгляд.
Есть одно чувство, которое
не служит никакой общественной пользе, совершенно отсутствует у самых высших
животных и, однако же, ясно обнаруживается у самых низших человеческих рас. В
силу этого чувства самый дикий и неразвитый человек стыдится, т.е. признает недолжным
и скрывает такой физиологический акт, который не только удовлетворяет его
собственному влечению и потребности, но сверх того полезен и необходим для
поддержания рода. В прямой связи с этим находится и нежелание оставаться в
природной наготе, побуждающее к изобретению одежды
и таких дикарей, которые по климату и простоте быта в ней вовсе не
нуждаются.
Этот нравственный
факт резче всего отличает человека ото всех других животных, у которых мы не
находим ни малейшего намека на что-нибудь подобное. Сам Дарвин, рассуждающий о
религиозности собак и т.п., не пытался искать у какого бы то ни было животного
каких-нибудь зачатков стыдливости. И действительно, не говоря уже о более
низких тварях, и высокоодаренные и многовоспитанные домашние животные не
составляют исключения. Благородный в других отношениях конь дал библейскому
пророку подходящий образ для характеристики бесстыдных юношей из развратной
иерусалимской знати[ii]; доблестный пес
издавна и справедливо почитается типичным представителем полнейшего
бесстыдства; а (между дикими животными) у существа, еще более развитого в
известных отношениях, – у обезьяны, именно вследствие ее наружного сходства с
человеком, а также ее до крайности живого ума и страстного характера ничем не
ограниченный цинизм выступает с особенной яркостью.
Не имея никакой
возможности утверждать стыдливость у животных, натуралисты известного
направления принуждены отрицать ее у человека. Не найдя стыдливых животных,
Дарвин говорит о бесстыдстве диких народов[5].
От автора кругосветного путешествия на корабле «Бигль» можно было ожидать
положительных и определенных показаний очевидца. Но вместо того он
ограничивается краткими и голословными замечаниями, ни для кого не
убедительными. Не только какие-нибудь дикари, но и культурные народы библейских
и гомерических времен могут казаться нам бесстыдными, но лишь в том смысле, что
чувство стыда, несомненно у них бывшее, имело не всегда те же самые выражения и
не на все те житейские подробности распространялось, с которыми оно связано у
нас. Но в этом отношении нет надобности обращаться к далеким местностям и
временам, ибо живущие рядом с нами люди из других слоев населения во многих
случаях считают позволительным то, чего мы стыдимся, хотя никто не станет
утверждать, что самое чувство стыда им незнакомо. Еще менее можно выводить
какие-нибудь общие заключения из тех случаев полной нравственной тупости,
которые известны по судебным хроникам. Родятся иногда между людьми и безголовые
монстры, но человеческая голова все-таки остается существенною принадлежностью
нашего организма.
В пользу своего
тезиса о первоначальном бесстыдстве человека Дарвин ссылается еще в двух словах на религиозные обычаи
древних, т.е. на фаллический культ. Но этот важный факт говорит скорее против
него. Намеренное, напряженное, возведенное в религиозный принцип бесстыдство,
очевидно, предполагает существование стыда. Подобным образом принесение
родителями в жертву богам своих детей никак не доказывает отсутствия жалости
или родительской любви, а, напротив, предполагает это чувство; ведь главный смысл
этих жертв состоял именно в том, что убивались любимые дети; если бы то, что жертвовалось, не было дорого
жертвующему, то сама жертва не имела бы никакой цены, т.е. не была бы жертвой.
(Лишь впоследствии, с ослаблением религиозного чувства, стали обходить это
основное условие всякого жертвоприношения посредством разных символических замен.) На простом отсутствии стыда, так
же как и жалости, нельзя основать никакой религии, хотя бы самой дикой. Если
истинная религия предполагает нравственную природу человека, то и ложная
религия со своей стороны предполагает ее именно тем, что требует ее извращения.
Этим реальным извращением, этою положительною безнравственностью питались и
жили те демонические силы, которые почитались в кровавых и развратных культах
древнего язычества. Разве эти религии требовали только простого, натурального
совершения известного физиологического акта? О нет! Дело состояло здесь в
потенцированном разврате, в нарушении всех пределов, полагаемых природою,
обществом и совестью. Религиозный характер этих неистовств доказывает
чрезвычайную важность данного пункта, а если бы все ограничивалось натуральным
бесстыдством, то откуда же взялась и эта напряженность, и эта извращенность, и
этот мистицизм?
Очевидно, Дарвину
незачем было бы прибегать к столь неудачным косвенным доказательствам своего
взгляда на связь человеческой нравственности с животною, если б он мог
сослаться на какие-нибудь достоверные факты, показывающие хотя бы лишь
зачаточное присутствие стыдливости у животных. Таких фактов нет вовсе, и стыд,
несомненно, остается отличительным признаком человека даже с внешней,
эмпирической точки зрения.
Чувство стыда (в его
коренном смысле) есть уже фактически безусловное отличие человека от низшей
природы, так как ни у каких других животных этого чувства нет ни в какой
степени, а у человека оно появляется с незапамятных времен и затем подлежит
дальнейшему развитию.
Но этот факт, по
самому содержанию своему, имеет еще другое, гораздо более глубокое значение.
Чувство стыда не есть только отличительный признак, выделяющий человека (для
внешнего наблюдения) из прочего животного мира: здесь сам человек действительно
выделяет себя изо всей материальной природы, и не только внешней, но и своей
собственной. Стыдясь своих природных влечений и функций собственного организма,
человек тем самым показывает, что он не есть только это природное материальное существо, а еще нечто другое и высшее.
То, что стыдится, в самом психическом акте стыда отделяет себя от того, чего стыдится;
но материальная природа не может быть другою или внешнею для самой себя, –
следовательно, если я стыжусь своей материальной природы, то этим самым на деле
показываю, что я не то же самое, что она. И именно в тот момент, когда человек
подпадает материальному процессу природы, смешивается с ним, тут-то вдруг и
выступает его отличительная особенность и его внутренняя самостоятельность,
именно в чувстве стыда, в котором он относится к материальной жизни как к
чему-то другому, чуждому и не долженствующему владеть им.
Поэтому если бы даже
были представлены единичные случаи половой стыдливости у животных, то это было
бы лишь зачаточным предварением человеческой
натуры, ибо во всяком случае ясно, что существо, стыдящееся своей животной
природы, тем самым показывает, что
оно не есть только животное. Никто из
верующих в говорящую ослицу Валаама не отрицал на этом основании, что дар
разумного слова есть отличительная особенность человека от прочих животных. Но
еще более коренное значение в этом смысле принадлежит половой стыдливости у
человека.
Этот основной факт
антропологии и истории, не замеченный или намеренно пропущенный в книге
современного корифея науки, был за три тысячи лет до него вдохновенными чертами
отмечен в книге более авторитетной. «И открылись глаза у них обоих (в момент
грехопадения) и узнали, что наги они; и сорвали листьев смоковницы и сделали
себе опоясание. И услышали голос Превечного Бога.., и скрылись человек и жена его от лица Превечного Бога среди
деревьев сада. И воззвал Превечный Бог к человеку
и сказал ему: где ты? – И сказал
(человек): голос твой услышал я в саду и убоялся, ибо наг я, и скрылся. – И
сказал (Бог): кто возвестил тебе, что ты наг?[iii]» В момент
грехопадения в глубине человеческой души раздается высший голос, спрашивающий:
где ты? где твое нравственное достоинство? Человек, владыка природы и образ
Божий, существуешь ли ты еще? – И тут же дается ответ: я услышал божественный
голос, я убоялся возбуждения и обнаружения своей низшей природы: я стыжусь, следовательно, существую, не
физически только существую, но и нравственно, – я стыжусь своей животности,
следовательно, я еще существую как человек.
Собственным
действием и испытанием своего существа достигает человек нравственного
самосознания. Материалистическая наука тщетно пыталась бы дать со своей точки
зрения удовлетворительный ответ на столь давно поставленный человеку вопрос:
кто возвестил тебе, что ты наг?
Самостоятельное и
первоначальное значение чувства стыда было бы устранено, если бы удалось
связать этот нравственный факт с какою-нибудь материальною пользою для особи
или для рода в борьбе за существование. В таком случае стыд можно было бы
объяснить как одно из проявлений инстинкта животного самосохранения –
индивидуального или общественного. Но именно такой связи и невозможно найти.
Стыдливое отношение
к половым актам может представляться выгодным для особи и рода, как охраняющее
от злоупотреблений этою важною функцией организма. У животных, покорных
инстинктам, не бывает никаких вредных для самосохранения излишеств, но человек,
вследствие большей силы индивидуального сознания и воли, получает возможность
таких злоупотреблений, и вот против самых пагубных из них – половых –
развивается у него на общих основаниях естественного подбора полезный
противовес – чувство стыда. Такое рассуждение кажется основательным, но только
кажется. Здесь есть, во-первых, внутреннее противоречие. Когда против пагубных
излишеств оказывается у человека бессильным самый основной и могущественный
инстинкт самосохранения, то откуда же возьмет силу новый, производный инстинкт
стыда? А если (как оно и есть на самом деле) инстинктивные внушения этого
чувства не имеют над человеком достаточной власти, то, значит, никакой
специальной полезности у стыда не оказывается, и он остается необъяснимым с
утилитарно-материалистической точки зрения. Вместо того чтобы быть противовесом
для человеческих злоупотреблений или нарушения естественных норм, он является
только лишним предметом такого нарушения, т.е. совершенно ненужным осложнением.
С этим связано другое соображение, подрывающее утилитарный взгляд на чувство
стыда. Дело в том, что это чувство сильнее всего проявляется до наступления
половых отношений: стыд всего явственнее и громче говорит virginibus
puerisque[iv], так что если бы
его голос имел прямое практическое действие, то он сделал бы невозможным самый
тот факт, против злоупотреблений которым он будто бы направлен, –
следовательно, если бы стыд имел практическое значение, то он не только был бы
не полезен, но был бы пагубен и для особи, и для рода. Но если на деле стыд не
имеет практического применения даже тогда, когда он говорит всего громче, то
какого же дальнейшего действия можно от него ожидать? Когда является стыд, еще не может быть речи о
злоупотреблениях, а когда является злоупотребление, тогда уже нечего говорить о стыде. Нормальный человек и без того
достаточно огражден от пагубных излишеств простым чувством удовлетворенной
потребности, а человек ненормальный или с извращенными инстинктами менее всего
отличается стыдливостью. Итак, вообще, с утилитарной точки зрения, там, где
стыд мог бы быть полезен, его нет, а там, где он есть, он вовсе не нужен.
На деле чувство
стыда возбуждается не злоупотреблением известною органическою функцией, а
простым обнаружением этой функции: самый факт природы ощущается как постыдный.
Если здесь проявляется инстинкт самосохранения, то в совершенно особом смысле.
Здесь охраняется не материальное благополучие субъекта, а его высшее
человеческое достоинство, или, точнее говоря, не охраняется, а свидетельствует о себе, что оно еще
сохранено в глубине существа. Сильнейшее проявление материальной органической
жизни вызывает реакцию духовного начала, которое напоминает личному сознанию,
что человек не есть только факт природы и не должен служить страдательным
орудием ее жизненных целей. Это только напоминание,
и от личной разумной воли
зависит, воспользоваться им или нет. Прямого, реального действия это
нравственное чувство, как сказано, не имеет, и если его внушения остаются
тщетными, то самый стыд постепенно ослабевает и наконец совсем теряется.
Ясно, таким образом,
что все указания на отсутствие стыда у отдельных людей или у целых племен, если
бы даже эти указания и были совершенно точны, вовсе не имеют того значения,
которое им приписывается. Несомненное бесстыдство единичных лиц, как и
сомнительное бесстыдство целых народов, может означать только, что в этих
частных случаях духовное начало человека, которым он выделяется из материальной
природы, или еще не раскрылось, или уже потеряно, что этот человек или эта
группа людей еще не возвысились актуально над скотским состоянием или снова к
нему вернулись. Но это наследственное или приобретенное скотоподобие тех или
других людей может ли упразднить или ослабить значение нравственного человеческого
достоинства, явно выступающего у огромного большинства людей в чувстве стыда, –
чувстве, совершенно неведомом ни одному животному? Тот факт, что грудные
младенцы или немые бессловесны, подобно животным, ослабляет ли сколько-нибудь
значение языка как проявления особой, чисто человеческой разумности,
несвойственной прочим животным?
Независимо от всяких
соображений об эмпирическом происхождении чувства стыда в человечестве это чувство имеет то принципиальное значение, что им
определяется этическое отношение человека к материальной природе. Человек
стыдится ее господства в себе или своего подчинения ей (особенно в ее главном
проявлении) и тем самым признает, относительно ее, свою внутреннюю
самостоятельность и высшее достоинство, в силу чего он должен обладать, а не
быть обладаемым ею.
Рядом с этим
основным нравственным чувством находится в природе человеческой другое,
составляющее корень этического отношения уже не к низшему, материальному началу
жизни в каждом человеке, а к другим человеческим и вообще живым существам, ему
подобным, – именно чувство жалости[6].
Оно состоит вообще в том, что данный субъект соответственным образом
ощущает чужое страдание или потребность, т.е. отзывается на них более или менее
болезненно, проявляя, таким образом, в большей или меньшей степени свою
солидарность с другими. Первичный, прирожденный нам характер этого
нравственного чувства не отрицается ни одним серьезным мыслителем и
естествоиспытателем уже по той простой причине, что чувство жалости или
сострадания – в отличие от стыда – свойственно (в зачаточной степени) многим
животным[7]
и, следовательно, ни с какой точки зрения не может рассматриваться как
позднейший продукт человеческого прогресса. Таким образом, если человек
бесстыдный представляет собою возвращение к скотскому состоянию, то человек
безжалостный падает ниже животного уровня.
Тесная связь чувства
жалости с общественными инстинктами у животных и человека не подлежит сомнению
по самому существу этого чувства; однако оно в корне своем есть все-таки
индивидуально-нравственное состояние, не покрываемое всецело социальными
отношениями даже у животных, не только у человека. Если бы единственным
основанием симпатии была потребность общественного организма, то каждое
существо могло бы испытывать это чувство лишь по отношению к тем, которые
принадлежат с ним к одному и тому же социальному целому. Так оно обыкновенно и
бывает, однако далеко не всегда, по крайней мере у высших животных.
Общеизвестны многочисленные факты самой нежной любви[8]
различных животных (не только домашних, но и диких) к особям других, иногда
весьма далеких зоологических групп. Поэтому очень странно голословное
утверждение Дарвина, будто у диких народов симпатические чувства ограничиваются
сочленами одного и того же тесного общества. Конечно, и у культурных народов
большинство людей обнаруживают настоящую симпатию главным образом относительно
своей семьи и своего ближайшего кружка, но индивидуально-нравственное чувство
во всех народах может переступать – и действительно издревле переступает – не
только эти тесные, но и всякие другие эмпирические пределы. Принять утверждение
Дарвина как безусловное, хотя бы только для диких племен, – значит допустить,
что для дикого человека недоступна та нравственная высота, которой иногда
достигают собаки, обезьяны и даже львы[9].
Симпатическое
чувство способно к неопределенному расширению и развитию, но первооснова его
одна и та же во всех областях живых существ. Первою ступенью и коренную формой
всякой солидарности является в животном мире и остается в мире человеческом родительская
(в особенности материнская) любовь. И вот именно в этом простом корне, из
которого вырастает вся многосложность внутренних и внешних социальных связей, с
полною ясностью открывается, что индивидуально-психологическая сущность
нравственной связи есть не что иное, как жалость. Ибо в каком же другом
душевном состоянии может выражаться первоначальная солидарность матери с ее
бессильными, беспомощными, всецело от нее зависящими – одним словом, жалкими порождениями?
В присущих нам
чувствах стыда и жалости основным образом определяется наше нравственное
отношение, во-первых, к собственной нашей материальной природе и, во-вторых, ко
всем другим живым существам. Поскольку человек стыдлив и жалостлив, он
относится нравственно «к самому себе и ближнему» (употребляя старинную
терминологию); бесстыдство и безжалостность, напротив, в корне подрывают его
нравственный характер. Кроме этих двух основных чувств есть в нас еще одно,
третье, несводимое на них, столь же первичное, как они, и определяющее нравственное
отношение человека не к низшей стороне его собственной природы, а также не к
миру подобных ему существ, а к чему-то особому, что признается им как высшее, чего он ни стыдиться, ни жалеть не
может, а перед чем он должен преклоняться.
Это чувство благоговения (благочестия,
pietas) или преклонения перед высшим (reverentia) составляет у человека нравственную основу
религии и религиозного порядка жизни; будучи отвлечено философским мышлением от
своих исторических проявлений, оно образует так называемую «естественную
религию». Первичный или прирожденный характер этого чувства не может быть
отрицаем по той же причине, по которой не отрицается серьезно прирожденность
нам жалости или симпатии; как это последнее, так и чувство благоговения в
зачаточных степенях и формах уже находится у животных. Нелепо искать у них
религии в нашем смысле, но то общее элементарное чувство, на котором изначала
держится религия в душе всякого человека, – именно чувство благоговейного
преклонения перед чем-то высшим – зарождается безотчетно и у других тварей,
кроме человека. В этом смысле можно признать справедливость следующих указаний.
«Чувство религиозной
преданности есть в высшей степени сложное, так как оно состоит из любви, из
полного подчинения чему-то высшему и таинственному, из сильного чувства
зависимости, страха, почтения, благодарности за прошедшие и упования на будущие
блага и, может быть, еще из других элементов. Никакое существо не могло бы
испытывать такого сложного душевного возбуждения, пока его умственные и
нравственные способности не достигли сравнительно высокого уровня. Тем не менее
мы видим нечто вроде приближения к этому духовному состоянию в сердечной любви
собаки к своему господину, которая соединена с полным подчинением, некоторым
страхом и, быть может, еще с другими чувствами. Все приемы собаки, когда она
после некоторого отсутствия возвращается к своему господину, и, могу я
прибавить, также обезьяны, возвращающейся к любимому сторожу, далеко разнятся
от того, что обнаруживают эти животные относительно себе подобных. В последнем
случае изъявления радости слабее, и чувство равенства высказывается в каждом
движении»[10].
Таким образом,
представитель естественнонаучного трансформизма признает, что в quasi –
религиозном отношении собаки или обезьяны к высшему (для них) существу кроме
страха и своекорыстия есть еще и нравственный элемент, притом совершенно
отличный от симпатических чувств, какие выказывают эти животные по отношению к
себе подобным. Это специфическое чувство к высшему и есть именно то, что я
называю благоговением, и, признавая его у собак и обезьян, странно было бы
отрицать его у человека и выводить человеческую религию из одного страха и
своекорыстия. Нельзя не видеть участия и этих низших чувств в образовании и
развитии религии, но глубочайшим ее основанием остается все-таки отличительное
религиозно-нравственное чувство благоговейной любви человека к тому, что
превосходнее его самого.
Основные чувства стыда, жалости и благоговения исчерпывают
область возможных нравственных отношений человека к тому, что ниже его, что
равно ему и что выше его. Господство
над материальною чувственностью, солидарность с живыми существами и внутреннее
добровольное подчинение сверхчеловеческому
началу – вот вечные, незыблемые основы нравственной жизни человечества. Степень
этого господства, глубина и объем этой солидарности, полнота этого внутреннего
подчинения изменяются в историческом процессе, переходя от наименьшего к
наибольшему совершенству, но принцип в каждой из трех сфер отношений остается
один и тот же.
Все прочие явления
нравственной жизни, все так называемые добродетели могут быть показаны как
видоизменения этих трех основ или как результат взаимодействия между ними и
умственною стороной человека. Мужество или
храбрость, например, несомненно есть
лишь в более внешней, поверхностной форме проявления тот же самый принцип
возвышения и господства над низшею, материальною стороной нашей природы, –
принцип, коего более глубокое и знаменательное выражение мы находим в стыде.
Стыд (в своем основном проявлении) возвышает человека над животным инстинктом родового самосохранения, мужество
поднимает его над другим животным инстинктом – самосохранения личного. Но кроме этого различия в
предмете или области применения эти два вида одного и того же нравственного
начала различаются между собою еще в другом, более глубоком отношении. Чувство
стыда, по самому существу своему, заключает порицательное суждение о том, чему
оно противостоит: то, чего я стыжусь, самым фактом стыда объявляется мною
дурным или недолжным. Напротив, мужественное чувство или поступок могут просто
проявлять природу данного существа и сами по себе вовсе не заключают в себе
осуждения своего противуположного. Поэтому храбрость свойственна и животным, не
имея у них никакого нравственного значения. Усложненная и развитая функция
питания и добывания пищи становится у некоторых животных хищническим инстинктом
разрушения, который иногда может перевешивать инстинкт самосохранения. Этот
перевес одного природного инстинкта над другим и есть животная храбрость. Ее
присутствие или отсутствие есть не более как природный факт, не связанный
внутренне ни с какою самооценкою. Никому не прийдет в голову утверждать, что
заяц и курица стыдятся своей боязливости, не стыдятся ее и храбрые звери, когда
им случится иной раз струсить, равно как они не гордятся и своими подвигами.
Непосредственно и у человека качество храбрости не имеет другого характера. Но
в силу нашей высшей природы и привходящей рефлексии это качество принимает новый
смысл, связывающий его с корнем собственно человеческой нравственности –
стыдом. Мужество сознается человеком не как преобладание только хищнического
инстинкта, а как способность духа возвышаться над инстинктом личного
самосохранения, причем присутствие этой силы духа является добродетелью, а
отсутствие ее осуждается как постыдное. Таким
образом, существенное сродство между стыдливостью и храбростью обнаруживается в
том, что недостаток второй добродетели осуждается по норме первой: отсутствие
мужества становится предметом стыда, чего нельзя сказать в той же силе о других
добродетелях (милосердии, справедливости, смирении, благочестии и т.д.),
отсутствие коих порицается обыкновенно в иных формах. И при оценке чутких
чувств и действий злоба, несправедливость, высокомерие, нечестие являются нам
более ненавистными и возмутительными, нежели постыдными; это последнее
определение специально усвояется лишь малодушию и плотоугодию[11],
т.е. таким порокам, которыми нарушается собственное достоинство человеческой
личности, как такой, а не ее обязанности к ближнему и Богу.
Итак, мужество
получает свое нравственное значение или становится добродетелью, лишь поскольку
связывается с первою основой человеческой нравственности – стыдливостью – в
одном общем принципе: отстаивания личности от низшей природы, или плотских
инстинктов.
Внутренняя
зависимость прочих человеческих добродетелей от трех найденных нами первичных
основ нравственности будет показана на своем месте.
Из трех первичных
основ нравственной жизни одна, как мы видели, принадлежит исключительно
человеку (стыд), другая (жалость) в значительной степени свойственна многим
животным, а третья (благоговение, или преклонение перед высшим) лишь в слабой
степени замечается у некоторых животных. Но хотя зачатки нравственного чувства
(второго и третьего разряда) наблюдаются у животных, между ними и
соответствующими чувствами у человека есть, однако, формальное различие.
Животные бывают добрыми и злыми, но различие добра и зла, как таковых, не
существует в их сознании. У человека это познание добра и зла не только дано
непосредственно в отличительном для него чувстве стыда, но из этой первоосновы,
постепенно расширяя и утончая свою конкретно-чувственную форму, оно переходит в
виде совести на всю область человеческой
этики. Мы видели, что в пределах нравственного отношения человека к самому себе
или к своей собственной природе чувство стыда (первоначально имеющее собственно
половой характер) сохраняет свое формальное тождество независимо от того,
противупоставляется ли оно инстинкту животного самосохранения, индивидуального
или же родового: малодушная привязанность к смертной жизни так же постыдна, как и отдача себя половому
влечению. Переходя в другую область отношений – не к себе самому, как отдельной
особи и как одному из экземпляров рода, а к ближним и к Богу, – отношений
несравненно более сложных, объективно-разнообразных и изменчивых, нравственная
самооценка не может оставаться в простом виде конкретного ощущения, она
неизбежно проходит чрез среду отвлеченного сознания, откуда и выходит в новой
форме совести. Но внутренняя сущность обоих явлений, несомненно, та же самая[12].
Стыд и совесть говорят разным языком и по разным поводам, но смысл того, что
они говорят, один и тот же: это не добро,
это недолжно, это недостойно.
Такой смысл уже
заключается в стыде; совесть прибавляет аналитическое пояснение: сделавши это недозволенное или недолжное, ты виновен во зле, грехе, в преступлении.
Только голос
совести, определяющий наши отношения к ближнему и к Богу как добрые или злые,
дает им нравственное значение, которого они без того не имели бы, а так как
сама совесть есть только развитие стыда, то таким образом вся нравственная жизнь человека, во всех своих трех сферах,
вырастает как бы из одного корня, и
притом корня чисто человеческого, по существу чуждого миру животному.
Если первичная
основа совести есть чувство стыда, то, очевидно, у животных, лишенных этого
элементарного чувства, было бы напрасно искать более сложного явления его – в
совести. Когда из смущенного вида провинившихся животных выводят присутствие в
них совести, этот вывод, несомненно, основан на недоразумении, именно на
смешении двух явлений, существенное различие которых известно нам, однако, по
собственному опыту. Нравственному состоянию возбужденной совести или раскаяния
аналогично в умственной сфере сознание сделанной ошибки или промаха, т.е. акта
практически, утилитарно нецелесообразного – невыгодного,
и вытекающее отсюда недовольство
собою. Эти два явления имеют общие формальные признаки и внешним образом
одинаково выражаются в смущении (физиологически
– в приливе крови к лицу). Однако сущность их настолько различна, что хотя в
иных случаях они совпадают, но в других зато не только выступают отдельно, но и
прямо исключают друг друга. Так, напр., когда городничий (в «Ревизоре») жестоко
негодует на себя за то, что не он провел Хлестакова, а тот его, или когда
какой-нибудь сконфузившийся шулер клянет себя за то, что не довольно ловко
смошенничал в картах[v], то, очевидно,
такое самоосуждение не только ничего общего не имеет с побуждением совести, но
и прямо показывает закоренелую бессовестность. Умственное самоосуждение,
несомненно, свойственно высшим животным, и если благовоспитанная собака так
сильно сознает свои промахи, что иногда даже старается искусно скрыть их, то
это, конечно, говорит в пользу ее ума, но никакого отношения к совести не
представляет.
Самое высшее
нравственное учение может быть только полным и правильным развитием указанных первичных данных человеческой нравственности,
ибо заложенные в них общие требования покрывают всю сферу возможных жизненных
отношений человека. Но именно общность
этих требований не позволяет остановиться на простом их существовании как
данных в нашей природе и делает необходимым дальнейшее развитие и оправдание.
Первичная,
естественная нравственность, которую мы рассмотрели, есть не что иное, как
реакция духовной природы против грозящего ей подавления и поглощения со стороны
низших сил – плотской похоти, эгоизма и диких страстей. Способность к такой
реакции в человеке делает его существом нравственным; но, оставаясь
неопределенною в своей действительной силе и объеме, она не может сама по себе
обосновывать нравственный порядок в человечестве. Все фактические проявления
нашей нравственной природы, как такие, имеют лишь частный, случайный характер.
Человек бывает более или менее
стыдлив, сострадателен, религиозен: всеобщая норма не дана здесь как факт, и
самый голос совести, говоря более или
менее громко и настойчиво, очевидно, может (как факт) обязывать лишь в той мере, в какой он слышен в каждом данном
случае.
Между тем разум
человека, так же прирожденный ему, как и нравственные чувства, изначала
предъявляет и к нравственной сфере свое требование всеобщности и необходимости.
Разумное сознание не может удовлетворяться случайным существованием
относительно-добрых качеств, из которых не вытекает никакого общего правила:
самое первоначальное различение добра и зла уже содержит в себе идею добра или
блага, без всяких ограничений, заключающего
в себе безусловную норму жизни и
деятельности. Формально, как постулат, эта идея добра или блага присуща
человеческому разуму, но лишь сложною работой мысли определяется и развивается
действительное содержание этой идеи.
От первичных данных
нравственности неизбежен переход к принципам, которые выводит из них разум и
которые попеременно выступали на первый план в различных этических учениях.
[Вл.С.Соловьев] | [«ОПРАВДАНИЕ ДОБРА» - Оглавление] | [Библиотека «ВЕХИ»]
©
2000, 2004, Библиотека «Вехи»
[1] Происхожд. челов. И полов. Подб., нач. 2-й гл. (по
немецкому переводу Виктора Каруса) - См. Дарвин Ч.
Происхождение человека и половой подбор // Полн.собр.соч. М., Л., 1927. Т II.
Кн. 1. С. 115, 146, 166-171.
[2] Там же, нач. 3-й гл.
[3] Там же, возражение Миллю.
[4] Там же, о социальных добродетелях. (См. там же. С. 155 – 156.).
[5] Там же (См.: Дарвин Ч. Происхождение человека и
половой подбор. С. 145 – 172).
Когда дело идет о дикарях, то и серьезные ученые обнаруживают иногда непонятное
легкомыслие. Курьезный образчик попался мне недавно у антрополога Брока,
который утверждает, что туземцы Андаманских островов не употребляют одежды: ибо
нельзя же, поясняет он, считать за таковую тонкого пояса с привязанным к нему
куском кожи. Я думаю, что можно порицать существенное значение одежды у
европейского фрака.
[6] Употребляю слово самое простое, обыкновенно же в
литературе по этому предмету употребляется термин «симпатия» или «сострадание».
[7] Относящиеся сюда факты в изобилии находятся в разных
сочинениях по описательной зоологии (см. особенно Брэма, «Жизнь животных»), а
также в значительно развивающейся за последнее время литературе по психологии
животных.
[8] Любовь в смысле чисто психологическом (вне
материально-полового и эстетического отношения) есть укоренившаяся, ставшая
постоянною жалость или сострадание (симпатия). Гораздо раньше Шопенгауэра (См.:
Шопенгауэр А. Полн. собр. соч. Т. IV. С. 217 – 221) русский
народ в своем языке отождествил эти два понятия: «жалеть» и «любить» значит для
него одно и тоже. Можно не идти так далеко, но что основное субъективное
проявление любви, как нравственного чувства, есть жалость, – не подлежит
серьезному спору.
[9] Само собою разумеется, что основательно наблюдаться такие
случаи, относительно диких животных, могут, лишь когда они находятся в неволе.
Весьма вероятно, впрочем, что и происходят эти случаи пробуждения симпатических
чувств главным образом в неволе.
[10] Дарвин, там же, конец II-й
главы. Перед тем Дарвин говорил об умственной стороне религии – о признании
невидимой причины или причин для необычайных явлений. Он и это находит у
животных.
[11] Такое сложное злодеяние, как, например, измена,
признается не только возмутительным, но и постыдным на том же основании, именно
поскольку в состав измены входит и трусость, предпочитающая открытой вражде
тайное предательство.
[12] У нас самые слова употребляются часто как синонимы:
стыдно – совестно. Вообще провести фактически точную границу здесь, по самому
существу дела, невозможно.