[Вл.С.Соловьев] | ["ОПРАВДАНИЕ ДОБРА"]
| [Библиотека "ВЕХИ"]
Если бы люди и
народы научились ценить чужие национальные особенности, как свои собственные,
если бы, далее, в каждом народе преступные личные элементы были по возможности
исправлены перевоспитанием и разумною опекой с полным упразднением всех
остатков уголовной свирепости, этим нравственным решением вопроса национального
и вопроса уголовного не была бы еще устранена важная причина и народной вражды,
и преступности – причина экономическая. За что американцы главным образом
ненавидят китайцев? Конечно, не за их косы и не за мораль Конфуция, а за
опасное соперничество в области материального труда. То, за что преследуют
китайских рабочих в Калифорнии, за то же самое бьют итальянцев в южной Франции,
Швейцарии, Бразилии. И точно так же движение против евреев, каковы бы ни были
его глубочайшие причины, явную опору и видимое объяснение находит в
соображениях экономических. – Что касается до личной преступности, то она хотя
и не рождается, но по большей части питается и поддерживается средою нищеты,
чрезмерного механического труда и неизбежного в этой среде одичания, так что и
самые разумные и человеколюбивые пенитенциарные воздействия на личность
отдельных преступников в общем оказались бы малоуспешными. Это дурное
воздействие экономических условий современного человечества на состояние
национального и уголовного вопроса зависит, конечно, от того, что это положение
само по себе страдает нравственным недугом. Его ненормальность обнаруживается в
самой экономической области, поскольку здесь все более и более выступает вражда
общественных классов из-за имуществ, грозящая во многих странах Западной Европы
и Америки открытою борьбою не на живот, а на смерть.
Для человека, стоящего
на нравственной точке зрения, так же невозможно принимать участие в этой
социально-экономической вражде, как и во вражде между нациями и племенами. И
вместе с тем невозможно для него оставаться равнодушным к материальному положению его ближних. Если элементарное
нравственное чувство жалости, получившее свою высшую санкцию в евангелии,
требует от нас накормить голодного, напоить жаждущего и согреть зябнущего[i],
то это требование, конечно, не теряет своей силы тогда, когда эти голодные и
зябнущие считаются миллионами, а не единицами. И если я один этим миллионам помочь не могу, а следовательно, и не обязан,
то я могу и обязан помогать им вместе с
другими, моя личная обязанность переходит
в собирательную – не в чужую, а в мою же собственную, более широкую
обязанность, как участника в собирательном целом и его общей задаче. Самый факт
экономических бедствий есть свидетельство, что экономические отношения не
связаны как должно с началом добра, не организованы нравственно. Целая
мнимонаучная школа экономических анархистов-консерваторов прямо отрицала и еще
отрицает, хотя без прежней самоуверенности, всякие этические начала и всякую
организацию в области хозяйственных отношений, и ее господство немало
способствовало возникновению анархизма революционного. С другой стороны,
многочисленные разновидности социализма, не только радикального, но и
консервативного, более обнаруживают присутствие болезни, нежели представляют
действительные средства исцеления.
Несостоятельность
ортодоксальной политической экономии (либеральной или, точнее, анархической)
заключается в том, что она отделяет принципиально
область хозяйственную от нравственной, а несостоятельность всякого социализма
заключается в том, что он допускает между этими двумя различными, хотя и
нераздельными областями более или менее полное смешение, или ложное единство.
Безнравственно по
существу всякое практическое утверждение чего-нибудь вне его должной связи или
соотношения со всем. Так, когда частная, обусловленная и потому зависимая
деятельность утверждается сама по себе, как безусловно самостоятельная и целая
жизненная сфера, то такое утверждение, будучи в теории ложным, на деле
безнравственно и может порождать только бедствия и грехи.
Признавать в
человеке только деятеля экономического – производителя, собственника и
потребителя вещественных благ – есть точка зрения ложная и безнравственная.
Упомянутые функции не имеют сами по себе значения для человека и нисколько не
выражают его существа и достоинства. Производительный труд, обладание и
пользование его результатами представляют одну из сторон в жизни человека или
одну из сфер его деятельности, но истинно человеческий интерес вызывается здесь
только тем, как и для чего человек действует в этой
определенной области. Как свободная игра химических процессов может происходить
только в трупе, а в живом теле эти процессы связаны и определены целями
органическими, так точно свободная игра экономических факторов и законов
возможна только в обществе мертвом и разлагающемся, а в живом и имеющем
будущность хозяйственные элементы связаны и определены целями нравственными, и
провозглашать здесь laissez faire, laissez passer[ii] – значит говорить
обществу: умри и разлагайся!
Конечно, в основе
всей этой экономической области лежит нечто простое и роковое, само по себе из
нравственного начала не вытекающее, – необходимость труда для поддержания
своего существования. Нет, однако, и не было такого низменного состояния в
жизни человечества, когда эта простая материальная необходимость не осложнялась
бы нравственным вопросом. Нужда заставляет дикаря-полузверя промышлять себе
средства к жизни, но при этом он может или думать только о себе одном, или же в
свою нужду включать также нужду своей самки и детенышей. Если лов был неудачен,
он может поделиться с ними и скудною добычею, оставаясь сам впроголодь, или же
может забрать все себе, а их бросить на произвол судьбы, или, наконец, может
убить их с тем, чтобы наесться их мяса. Но на каком бы из этих способов действия
он ни остановился, едва ли найдется такой правоверный служитель науки, который
увидит здесь роковое действие политико-экономических «законов».
Хотя необходимость
трудиться для добывания средств к жизни есть действительно нечто роковое, от
человеческой воли не зависящее, но это есть только толчок, понуждающий человека
к деятельности, дальнейший ход которой определяется уже причинами
психологического и этического, а вовсе не экономического свойства. – При
некотором осложнении общественного строя не только результаты труда и способ
пользования ими – не только «распределение» и «потребление», – но и самый труд
вызывается кроме житейской нужды еще другими побуждениями, не имеющими в себе
ничего физически принудительного или рокового, например – чтобы назвать самые
распространенные – страстью к приобретению и жаждою наслаждений. Так как не
только нет экономического закона, которым бы определялась степень корыстолюбия
и сластолюбия для всех людей, но нет и такого закона, в силу которого эти
страсти были бы вообще неизбежно присущи человеку, как роковые мотивы его
поступков, то, значит, поскольку экономические деятельности и отношения
определяются этими душевными расположениями, они имеют свое основание не в экономической области и никаким
«экономическим законам» не
подчиняются с необходимостью.
Возьмем самый
элементарный и наименее спорный из этих так называемых законов, именно тот,
согласно которому цена товаров определяется отношением между спросом и
предложением. Это значит: чем товар больше требуется и чем его при этом меньше
налицо, тем он дороже стоит, и наоборот.
Представим себе,
однако, богатого, но благотворительного товаровладельца, который решил при
повысившемся от тех или других причин спросе на имеющийся у него в постоянном
количестве предмет необходимого потребления не повышать цены или даже понизить
ее для блага нуждающихся ближних, – это будет нарушением предполагаемого
экономического «закона», а между тем при всей необычности такого явления,
конечно, никто не найдет его невозможным или сверхъестественным.
Допустим, что если
бы дело зависело только от доброй воли частных лиц, то можно было бы в области
экономической смотреть на великодушные мотивы как на quantité
négligeable[iii] и строить все на
прочном основании своекорыстия. Но мы знаем, что во всяком обществе есть общая
правительственная власть, непременное назначение которой состоит в ограничении
частного своекорыстия, и мы знаем немало исторических примеров, когда в силу
этого своего назначения такая власть не только отнимала у обычного и естественного
(с точки зрения своекорыстия) порядка этот обычный и естественный характер, но
даже превращала прежде обычное прямо в невозможное, а прежним исключениям,
напротив, давала силу всеобщей необходимости. Так, например, в течение двух с
половиною веков в России помещики,
отпускавшие на волю своих крестьян целыми общинами и при этом снабжавшие их
земельным наделом, были самым редким, в высшей степени необыкновенным
исключением, тогда как обыкновенный порядок, или «закон», взаимных отношений
между помещиками и крестьянами состоял в том, что последние вместе с землею
составляли собственность первых. Но с замечательною быстротою и полнотою этот
общий закон доброю волей правительства превращен был в практически невозможное
беззаконие, а прежнее редкое исключение сделано безусловно обязательным
правилом, уже не допускающим никаких исключений. Точно так же исключительный
случай торговца, не повышающего цену необходимого товара при усиленном спросе,
превращается в общее правило, как только правительство находит нужным
регулировать цены товаров; и тут это прямое нарушение мнимого «закона»
становится действительным законом, хотя не «естественным», а положительным или
государственным.
Должно заметить, что
при всем различии этих двух понятий – закона природы и закона положительного
или государственного – этот последний, хотя и есть дело рук человеческих,
уподобляется, однако, первому, поскольку в пределах своего действия имеет силу
непреложную, не допуская никакого непредвиденного
исключения[1];
тогда как мнимые законы экономические никогда такого значения не имеют и во
всякий момент могут быть беспрепятственно нарушены и отменены нравственною
волей человека. Ни один, безусловно,
помещик в России, в силу закона
1861 г., не может теперь продавать или покупать крестьян иначе как в
сновидении, тогда как, с другой стороны, ничто не препятствует любому
добродетельному петербургскому домовладельцу даже наяву, вопреки «закону» об отношении спроса к предложению, понизить цену
на квартиры в видах чисто филантропических, и если весьма немногие пользуются
случаем это сделать, то это доказывает никак не силу экономики, а только
слабость добродетели у этих лиц; ибо как только этот недостаток личного
человеколюбия будет восполнен требованием закона государственного, так цены
сейчас же понизятся и «железная» необходимость экономических законов сразу
окажется хрупкою, как стекло. Эта очевидная истина признается в настоящее время
писателями, совершенно чуждыми всякого социализма, как, например, Лавеле; а еще
раньше Дж.Ст.Милль, желая сохранить за политическою экономией характер точной
науки и вместе с тем избегнуть слишком явного противоречия с действительностью,
сочинил такой компромисс: допуская, что экономическое распределение продуктов труда зависит от человеческой воли и может
подлежать ее нравственным целям, он настаивал на том, что производство всецело подчиняется экономическим законам, имеющим
здесь силу законов естественных[iv], –
как будто производство совершается не в тех же самых общих условиях и зависит
не от тех же самых сил и деятелей человеческих, как и распределение. Впрочем,
эта противонаучная, схоластическая дистинкция не имела успеха и была одинаково
отвергнута обеими сторонами, между которыми Милль думал чрез нее занять
посредствующее положение.
Само собой
разумеется, что свобода человека как личности и как общества от предполагаемых
естественных законов материально-экономического порядка не находится ни в какой
прямой связи с метафизическим вопросом о свободе воли. Утверждая, напр.,
свободу петербургского домовладельца от мнимого закона, определяющего цены
отношением спроса к предложению, я вовсе не разумею, что всякий из этих
домовладельцев, каков бы он ни был сам
по себе, может сейчас понизить цену своих квартир при усилившемся спросе на
них, – я стою только за ту очевидную истину, что при достаточной силе нравственных побуждений у данного лица, частного и
тем более правительственного, никакая предполагаемая экономическая
необходимость не помешает ему подчинить материальные соображения нравственным в
том или другом деле, а отсюда логически следует, что никаких естественных
законов, действующих независимо от качества воли данных лиц, в этой области
вовсе не существует. Я не отрицаю закономерности человеческих действий, а
возражаю только против выдуманного сто лет тому назад особого рода
закономерности материально-экономической, независимой от общих условий
психологической и нравственной мотивации. Все, что существует в предметах и
явлениях экономической области, происходит, с одной стороны, от внешней природы
и подчинено в силу этого материальной необходимости (механическим, химическим,
биологическим законам), а с другой стороны, определяется действием человека,
которое подчинено необходимости психологической и нравственной; и так как
никакой еще причинности, кроме природной и человеческой, нельзя найти в
предметах и явлениях экономического порядка, то, значит, никакой еще особой
самостоятельной необходимости и закономерности здесь нет и быть не может.
Указание на тот
факт, что недостаток нравственных побуждений у частных лиц успешно восполняется
государственным законодательством, которое упорядочивает экономические
отношения в нравственном смысле в видах общего блага, не предрешает вопроса о
том, в какой мере и в какой форме желательно такое упорядочение для будущего.
Несомненно только то, что самые факты государственного воздействия в этой
области (например, законодательное регулирование цен) непреложно доказывают,
что данные экономические отношения не выражают собою никакой естественной
необходимости; ибо ясно, что законы природы не могли бы быть отменяемы законами
государственными.
Так как подчинение
материальных интересов и отношений в человеческом обществе каким-то особым, от себя действующим экономическим законам есть лишь вымысел плохой
метафизики, не имеющий и тени основания в действительности, то в силе остается
общее требование разума и совести, чтобы и эта область подчинялась высшему
нравственному началу, чтобы и в
хозяйственной своей жизни общество было организованным осуществлением добра.
Никаких
самостоятельных экономических законов, никакой экономической необходимости нет
и быть не может, потому что явления хозяйственного порядка мыслимы только как
деятельности человека – существа нравственного и способного подчинять все свои
действия мотивам чистого добра. Самостоятельный и безусловный закон для
человека, как такого, один – нравственный, и необходимость одна – нравственная.
Особенность и самостоятельность хозяйственной сферы отношений заключается не в
том, что она имеет свои роковые законы, а в том, что она представляет по
существу своих отношений особое, своеобразное поприще для применения единого нравственного закона, как земля
отличается от других планет не тем, что имеет какой-нибудь свой самобытный
источник света (чего у нее в действительности нет), а только тем, что по своему
месту в солнечной системе она особым, определенным образом воспринимает и
отражает единый общий свет солнца.
С этою истиною
сталкиваются и разбиваются о нее не только теории школьных экономистов, но и
противуположные им на первый взгляд стремления социалистов. В своей критике
существующего экономического строя, в своих декламациях против имущественного
неравенства, против своекорыстия и бесчеловечия богатых классов социалисты как
будто становятся на точку зрения нравственного начала и одушевляются добрым
чувством жалости к труждающимся и обремененным. Но если обратиться к
положительной стороне их воззрения, то мы легко увидим, что оно находилось
сперва в двусмысленном, а затем перешло и прямо во враждебное отношение к
нравственному началу.
Глубочайшая основа
социализма впервые выражена в замечательном учении сен-симонистов,
провозгласивших своим девизом восстановление прав (реабилитацию) материи в
жизни человечества. Конечно, материя имеет права, и чем менее эти права
уважаются в принципе, тем более они дают себя знать на деле. Но в чем же
состоят эти права? Их можно разуметь не только в различных, но и в прямо
противуположных смыслах. Область материальных отношений (ближайшим образом
экономических) имеет право на то, чтобы стать предметом нравственного действия
человека, имеет право на осуществление или воплощение в ней высшего, духовного начала, материя
имеет право на свое одухотворение – вот
первый смысл этого принципа – смысл совершенно истинный и в высшей степени
важный. Было бы несправедливо утверждать, что этому смыслу оставались вполне
чужды первоначальные системы социализма, но они на нем не сосредоточились, не
развили его, и очень скоро этот проблеск лучшего сознания оказался только
обманчивым огоньком над тем болотом плотских страстей, которое понемногу
втянуло в себя столько благородных и вдохновенных душ.
По другому и более
распространенному смыслу провозглашенной идеи о правах материи фактическое
падение сен-симонистов получает прямое оправдание и возводится в принцип:
материальная жизнь человечества не есть лишь особая область действия или
применения нравственных начал, а имеет и в человеке и для него свое
собственное, совершенно самостоятельное и полноправное материальное начало –
инстинкта или страсти, которому должен быть предоставлен полный простор, так
чтобы нормальный общественный порядок естественно вытекал из взаимного
восполнения и чередования личных страстей и интересов (основная мысль Фурье)[v].
При этом уже нет ни возможности, ни надобности, чтобы этот «нормальный» порядок
был порядком нравственным. Отчуждение от высших, духовных интересов становится
необходимым, как только признается за материальною стороною жизни человеческой
особое, самостоятельное и принципиальное значение. Нельзя служить двум
господам, и господствующее положение в социализме, естественно, достается тому
началу, под знаменем которого выступило все это движение, т.е. началу
материальному, ему всецело подчиняется область отношений экономических, которая
затем признается главною, основною, единственно реальною, всеопределяющею в
жизни человечества. В этом пункте исчезает внутреннее различие между
социализмом и враждебною ему буржуазною экономией.
По правде, если
современное состояние образованного мира ненормально в нравственном смысле, то виною этого не то или другое учреждение
само по себе, а общее понимание и направление жизни в современном обществе, в
силу которых главным делом все более и более становится вещественное богатство
и сам общественный строй решительно превращается в плутократию. Общественная безнравственность заключается не в
индивидуальной и наследственной собственности, не в разделении труда и капитала, не в неравенстве имуществ, а именно в
плутократии, которая есть извращение должного общественного порядка, возведение
низшей и служебной по существу области – экономической – на степень высшей и
господствующей и низведение всего остального до значения средства и орудия
материальных выгод. Но к этому извращению, только с другой стороны, приводит и
социализм. Если для представителя плутократии нормальный человек есть прежде
всего капиталист, а потом уже – per accidens[vi] гражданин,
семьянин, образованный человек, член какого-нибудь религиозного союза, то ведь
и с точки зрения социализма все остальные интересы теряют значение, отступают
на задний план, если не совсем исчезают, перед интересом экономическим, и здесь
так же низшая (по природе своей), материальная область жизни, промышленная
деятельность, становится решительно преобладающею, закрывает собою все
остальное. То обстоятельство, что социализм изначала – даже в самых идеалистических своих выражениях
– ставит нравственное совершенство общества в прямую и всецелую зависимость от
его хозяйственного строя и хочет достигнуть нравственного преобразования или
перерождения исключительно лишь путем экономического переворота, ясно
показывает, что он в сущности стоит на одной и той же почве с враждебным ему
мещанским царством – на почве господства материального интереса. У обеих сторон
один и тот же девиз: «О хлебе едином жив будет человек»[vii].
Если для представителя плутократии значение человека зависит от обладания
вещественным богатством в качестве собственника или приобретателя, то для
последовательного социалиста точно так же человек имеет значение лишь как
обладатель материального благосостояния, но только в качестве производителя; и
здесь и там человек берется как экономический деятель, отвлеченно от других
сторон его существа, и здесь и там окончательною целью и верховным благом
признается экономическое благосостояние, и борьба между двумя враждебными станами
не принципиальная, т.е. не из-за содержания принципа, а только из-за объема его
осуществления: одних озабочивает материальный интерес капиталистического
меньшинства, а других тоже материальный интерес рабочего большинства, и,
насколько само это большинство, сам рабочий класс начинает заботиться
исключительно о своем материальном интересе, очевидно, и этот класс оказывается
столь же своекорыстным и теряет всякое нравственное преимущество перед своими
противниками. При этом социализм проводит в известном отношении принцип
материального интереса с большею последовательностью и полнотою, нежели
противная сторона. Если плутократия, искренно преданная лишь своему
экономическому интересу, допускает, однако, хотя и с подчиненным значением,
существование и других жизненных начал с соответствующими самостоятельными
учреждениями, каковы государство и церковь, то социализм в своем чистом
выражении решительно отрицает все это: для него человек есть исключительно
только производитель и потребитель, и общество человеческое – только
экономический союз – союз рабочих – хозяев без всяких других существенных
различий; и если преобладание вещественных
интересов – хозяйственного, промышленного и финансового элемента – составляет
отличительную черту буржуазии или мещанского царства, то последовательный
социализм, который хочет окончательно ограничить жизнь человечества
исключительно этими низшими интересами, никак не есть антитеза, а лишь крайнее
выражение, последнее заключение односторонней буржуазной цивилизации.
Социалисты и их видимые
противники – представители плутократии – бессознательно подают друг другу руку
в самом существенном. Плутократия своекорыстно подчиняет себе народные массы,
распоряжается ими в свою пользу, потому что видит в них лишь рабочую силу, лишь
производителей вещественного богатства; социализм протестует против такой
«эксплуатации», но этот протест поверхностен, лишен принципиального основания;
ибо сам социализм окончательно признает в человеке только (или во всяком случае более и прежде всего) экономического
деятеля, а в этом качестве нет ничего такого, что по существу должно бы было ограждать человека от всякой
эксплуатации. С другой стороны, то исключительное значение, которое в
современном мещанском царстве принадлежит материальному богатству, естественно
побуждает прямых производителей этого богатства – рабочие классы – к требованию
равномерного пользования теми благами, которые без них не могли бы существовать
и на которые их приучают смотреть как на самое важное в жизни, так что сами
господствующие классы своим практическим материализмом вызывают и оправдывают в
подчиненных рабочих классах социалистические стремления. А когда испуг перед
социальною революцией вызывает у плутократов неискреннее обращение к идеальным
началам, то оно оказывается бесполезною игрой: наскоро надетые маски морали и
религии не обманут народных масс, которые хорошо чувствуют, где настоящий культ
их господ[2],
и, усвоив этот культ от своих хозяев, рабочие, естественно, сами хотят быть в
нем жрецами, а не жертвами.
Обе враждебные
стороны обусловливают себя взаимно и не могут выйти из ложного круга, пока не
признают и не примут на деле простого и несомненного, но ими забытого
положения, что значение человека, а следовательно, и человеческого общества не
определяется по существу экономическими отношениями, что человек не есть прежде
всего производитель материальных полезностей или рыночных ценностей, а нечто
гораздо более важное, а что, следовательно, и общество также есть нечто
большее, чем хозяйственный союз[3].
Для истинного
решения так называемого «социального вопроса» прежде всего следует признать,
что норма экономических отношений заключается не в них самих, а что они
подлежат общей нравственной норме, как особая область ее приложения. Триединое
нравственное начало, определяющее наше должное положение относительно Бога,
людей и материальной природы, находит свое всецелое и нераздельное применение в
области экономической, причем по особому свойству этой области получает особое
значение последний член нравственного триединства – отношение к материальной
природе или к земле (в широком смысле
этого слова). Нравственный характер это третье отношение может иметь только
тогда, когда оно не обособляется от двух первых, а обусловливается ими в их
нормальном положении.
Область
экономических отношений по содержанию своему исчерпывается общими понятиями производства (труда и капитала), распределения собственности и обмена ценностей. Разберем эти основные понятия
с точки зрения нравственной, начиная с самого основного из них – понятия труда. Мы знаем, что первый толчок к
труду дается материальною необходимостью, но для человека, признающего над
собою безусловно совершенное начало действительности, или волю Божию, всякая
необходимость есть выражение этой воли. С этой стороны труд есть заповедь Божия. Эта заповедь требует,
чтобы мы с усилием (в поте лица)[viii]
возделывали землю, т.е. обрабатывали материальную природу. Для кого? Во-первых,
для себя и для своих ближних. Этот ответ, ясный на самых элементарных ступенях
нравственного состояния, конечно, сохраняет свою силу и при дальнейшем
развитии, причем только понятие «ближних» расширяется в своем объеме.
Первоначально мои ближние – только те, с которыми я связан кровным родством или
личным чувством, а под конец – это все. Самый талантливый из представителей
экономического индивидуализма – Бастиа, защищая принцип «каждый для себя»,
отделывается от упрека в эгоизме указанием на ту экономическую гармонию, в силу
которой каждый, заботясь только о себе (и о своих), невольно, по самой природе
общественных отношений, работает и на пользу всех, так что личный интерес на
деле гармонирует с общим. Но это во всяком случае была бы лишь та натуральная
гармония, по которой, например, известные насекомые, думая только о сладкой
пище для себя, невольно способствуют оплодотворению растений, перенося их
пыльцу куда следует[ix].
Такая гармония свидетельствует, конечно, о премудрости Творца, но не делает из
насекомых нравственных существ. Человек же есть
нравственное существо, а потому натуральная солидарность для него недостаточна:
он должен не только трудиться для всех, участвовать в общем деле, но еще знать и хотеть такого участия. Кто отказывается признать эту истину в
принципе, тот почувствует ее фактическую силу в финансовых крахах и
хозяйственных кризисах. Ведь и виновники и
жертвы этих аномалий именно такие люди, которые трудятся для себя, – отчего
же естественная гармония не согласовала их интересов и не упрочила их
благосостояния? Значит, для того чтобы всякий, трудящийся для себя, трудился
вместе с тем и для всех, недостаточно естественной связи экономических
отношений, а нужно сознательное направление их к общему благу.
Выставлять
своекорыстие или личный интерес как основное побуждение труда – значит отнимать
у самого труда значение всеобщей заповеди, делать его чем-то случайным. Если я
тружусь только для благосостояния своего и своих, то, раз я имею возможность
достигать этого благосостояния помимо труда, я тем самым теряю единственное (с
этой точки зрения) побуждение к труду.
А если бы оказалось, что целый класс или группа людей могут благоденствовать
посредством хищений, обманов, эксплуатации чужого труда, то что же этому можно
было бы противопоставить принципиально с точки зрения свободного своекорыстия?
Естественную гармонию, которая упразднит такие злоупотребления? Но где же была
эта естественная гармония в долгие века рабства, феодализма, крепостного права?
Или, может быть, кровопролитные междоусобия, упразднившие феодализм в Европе и
рабство в Америке, были именно
выражением, только немного запоздалым, естественной гармонии? Но в таком случае
не видно, чем же эта гармония отличается от дисгармонии и чем свобода гильотины
лучше стеснений государственного социализма. – Если же естественная гармония,
понимаемая в серьезном смысле, оказывается недостаточною против экономических
злоупотреблений свободного своекорыстия со стороны лиц и классов и приходится
прибегнуть к ограничениям этой свободы во имя высшей правды, то позволительно ли
и благородно ли вспоминать о правде только в крайнем случае, ставить ее в
конце, а не в начале общественного устроения? Не только непозволительно и
неблагородно, но и бесполезно. Ибо такая нравственность ex
machina
никакой внушительной и пленительной силы не имеет, никто ей не поверит, никого
она ни от чего не удержит, и останется одно только голое принуждение – сегодня
в одну сторону, завтра в другую.
Принцип
индивидуалистической свободы интересов, когда усвояется сильными, не заставляет
их сильнее трудиться, а порождает древнее рабовладельчество, средневековое
господское право и современное экономическое кулачество, или плутократию.
Усвоенный слабыми, которые, однако, сильны как большинство, как масса, этот
принцип свободного своекорыстия не заставляет их дружнее работать, а создает
только почву завистливого недовольства, на которой затем вырастают бомбы
анархистов. Бастиа, охотно выражавший свои мысли в популярных диалогах, если бы
дожил до наших дней, мог бы сам играть главную роль в таком, например, разговоре:
Анархист. Из особого благорасположения к вам,
г. Бастиа, предупреждаю вас: убирайтесь отсюда куда-нибудь подальше, ибо я
намерен немедленно взорвать эту местность по случаю присутствия в ней разных тиранов и эксплуататоров.
Бастиа. Какое ужасное положение! Но подумайте: ведь
вы окончательно компрометируете принцип человеческой свободы!
Анархист. Напротив – мы его осуществляем.
Бастиа. Кто внушил вам эти адские идеи?
Анархист. Вы.
Бастиа. Какая неправдоподобная клевета!
Анархист. Нет, это точная истина. Мы ваши ученики.
Разве вы не доказывали, что корень всего зла есть вмешательство общественной
власти в свободную игру единичных интересов, разве вы не осуждали беспощадно
всякую намеренную организацию труда, всякий принудительный общественный порядок?
Но то, что осуждено как зло, должно быть разрушено. Мы переводим в дело ваши
слова и избавляем вас от черной работы.
Бастиа. Я боролся только против государственного
вмешательства в экономическую жизнь и против искусственных организаций труда,
выдумываемых социалистами.
Анархист. Нам нет дела до социалистов; если они
фантазируют, тем хуже для них. Мы не
фантазируем. Мы восстаем против одной только организации, – против той, которая
действительно существует и называется общественным порядком. Эти города и фабрики,
биржи и академии, администрация, полиция, войско, церковь – разве все это из
земли выросло, разве это не произведения искусственной организации? Значит,
по-вашему же, все это есть зло и должно быть уничтожено…
Бастиа. Если бы и так, то во всяком случае не путем
насилий и бедствий!
Анархист. Что такое бедствие? Вы же прекрасно
объяснили, что из кажущихся бедствий выходит действительное общее благо, вы во
всех случаях так остроумно различали между тем неважным, что видно, и тем важным, чего не видать. В настоящем случае то,
что видно, – это летящие коробки от сардинок, разрушенные здания, изуродованные
трупы – это видно, но не важно; а то, чего не видно и что есть единственно
важное, – это будущее человечество, в котором не будет уже никакого «вмешательства»
и никакой «организации» – за истреблением тех лиц, учреждений и классов,
которые могли бы вмешиваться и организовать. Вы проповедовали принцип анархии,
мы произведем анархию на деле…
Бастиа. Жандарм, жандарм! Хватайте его скорее, пока
он нас с вами не взорвал. Что же вы? О чем вы размышляете?
Жандарм. Я размышляю вот о чем. С точки зрения
свободного индивидуального интереса – на которую я тоже стал, прочтя ваши
красноречивые доводы, – что для меня выгоднее: взять ли этого молодца за
шиворот или же поскорее вступить с ним в естественную гармонию интересов?
Вопреки мнимой
экономической гармонии очевидность заставляет признать, что, исходя из
частного, материального интереса как цели труда, мы приходим не к общему благу,
а только к общему раздору и разрушению. Напротив, идея общего блага в истинном,
нравственном смысле, т.е. блага всех и каждого, а не большинства только, – идея
такого блага, поставленного Мак принцип и цель труда, заключает в себе и
удовлетворение всякого частного интереса в его должных пределах.
Если с нравственной
точки зрения всякий человек – будь он земледельцем, писателем или банкиром –
должен трудиться с сознанием и желанием общеполезности своего труда, если он
должен смотреть на него как на обязанность исполнения воли Божией и служения
всеобщему благосостоянию ближних, то эта обязанность, именно как всеобщая,
предполагает, что все таким же образом должны относиться к этому человеку, т.е.
ставить его не как орудие только, но и как предмет или цель общей деятельности,
что общество имеет обязанность признавать и обеспечивать право каждого на самостоятельное пользование – для себя и для своих
– достойным человеческим
существованием. Достойное существование возможно при добровольной нищете – той,
которую проповедывал св. Франциск и в которой живут наши странствующие
богомольцы; но оно делается невозможным при такой работе, в которой все
значение человека сводится к роли простого орудия для производства или
перемещения вещественных богатств. Вот, например:
«Смотрим на работу
крючников; несчастные, полуголые татары выбиваются из сил; больно смотреть, как
сразу оседает согнутая спина под грузом от 8 до 18 пудов (я не преувеличиваю в
последней цифре); этот каторжный труд оплачивается пятью рублями с тысячи
пудов. Крючник может заработать maximum рубль в сутки, неся работу
вола и непременно надрывая свои силы; более 10 лет такой каторги редко кто
выдерживает, и двуногие вьючные животные делаются калеками, паралитиками…»
(Нов[ое], Вр[емя], № 7356)[x]. Кто
не видал волжских «крючников», тот, наверное, видел в больших гостиницах «коридорных», которые, задыхаясь и надрываясь,
тащат многопудовые сундуки на четвертый или пятый этаж. И это в век машин и
всяких утонченностей! Никого не поражает наглядная несообразность: приезжает в
гостиницу постоялец с поклажей; хотя ему самому взойти на лестницу было бы
только полезным упражнением, но он садится в подъемную машину, а вещи его, для
которых, казалось бы, машина именно и предназначена, взваливаются на спину
«коридорного», который, таким образом, оказывается даже не орудием другого
человека, а орудием его вещей, орудием орудия!
Кроме тех случаев,
когда труд несовместим с человеческим достоинством по своему исключительно и
грубо механическому характеру и по чрезмерному напряжению мускульной силы,
которого он требует, такая же несовместимость с человеческим достоинством или
безнравственность работы должна быть признана и тогда, когда труд, сам по себе
не тяжелый и не унизительный, по своей ежедневной продолжительности поглощает все время и все силы рабочего, так что те немногие часы, которые прерывают
работу, необходимо отдаются физическому отдыху, а для мыслей и забот идеального
и духовного порядка не остается времени и сил[4].
Кроме часов отдыха существуют, конечно, целые дни отдыха – воскресенье и другие
праздники. Но истощающий и притупляющий физический труд, которым заняты все
будни, вызывает в праздник естественную реакцию – потребность разгула и
самозабвения, которым и отдаются эти дни.
«Но не будем долго
останавливаться на впечатлении, которое производят отдельные, хотя бы и
многочисленные факты, доступные нашему наблюдению. Обратимся к статистике и
спросим ее, насколько заработная плата удовлетворяет необходимые потребности
работника? Оставляя в стороне размеры заработной платы в разных видах труда,
качество пищи, размеры жилища, мы спросим статистику только о продолжительности
жизни людей в зависимости от их занятий. На что мы получаем такой ответ:
сапожники живут в среднем 49 лет, книгопечатники – 48,3, портные – 46,6,
столяры – 44,7, кузнецы – 41,8, токари – 41,6, каменотесы – 33. А средняя жизнь
чиновников, капиталистов, духовных, оптовых торговцев составляет 60 – 69 лет[5].
Возьмем данные о смертности в зависимости от размеров жилищ и высоты квартирной
платы по частям города – и мы найдем, что в местностях города, населенных
бедными, преимущественно рабочими людьми с низкой квартирной платой, смертность
гораздо выше, нежели в частях города с относительно большим числом богатых
обитателей. Для Парижа эту связь установил Вилларме еще в 20-х годах настоящего
века: он вычислил, что за пятилетие 1822 – 26 гг. во II
округе Парижа, со средней годовой платой за квартиру в 605 франков, 1 умерший
приходился на 71 жителя, а в XII, со средней квартирной
платой в 148 фр., умирал 1 из 44. Однородные данные имеем мы и для многих
других городов, в том числе и для Петербурга»[6].
Отсюда выводится следующее справедливое заключение: «Кто не считает работника
орудием производства, а признает в нем, как и в каждом человеке, свободную и
самоцельную личность, тот не может считать нормальною среднюю жизнь в 40 лет,
если люди зажиточных классов доживают в среднем до 60 – 70. Эту возможно долгую
в современных общественных условиях жизнь мы считаем нормальною. Всякое
отклонение от этого уровня вниз, если оно не может быть объяснено особенностями
данных занятий, должно быть приписано только чрезмерному труду и недостаточному
доходу, не позволяющему покрыть самые необходимые потребности, удовлетворить
наименьшие требования гигиены относительно пищи, одежды и жилища»[7].
Безусловное значение
человека основано, как мы знаем, на лежащей в его разуме и воле возможности бесконечного
совершенствования, или, по выражению отцов церкви, обожествления (qšwsiV). Эта возможность
не переходит у нас в действительность непосредственно, одним полным актом,
потому что тогда человек был бы уже равен Богу, что противно истине, – эта
внутренняя потенция становится все более и более действительностью, для чего
требуются определенные реальные условия. Обыкновенный человек, на многие годы оставленный
на необитаемом острове или в абсолютно одиночном заключении, не только лишен
возможности улучшаться умственно и нравственно, но обнаруживает, как известно,
быстрый прогресс в направлении к
явному звероподобию. Так же, в сущности, и человек, всецело поглощенный
материальною работою, если не впадает в полное одичание, то во всяком случае не
может уже думать о деятельном осуществлении своего высшего человеческого
значения. Итак, с нравственной точки зрения требуется, чтобы всякий человек
имел не только обеспеченные средства к существованию (т.е. пищу, одежду и
жилище с теплом и воздухом) и достаточный физический отдых, но чтобы он мог также пользоваться и досугом для своего духовного совершенствования. Это и только это требуется безусловно для всякого крестьянина и
рабочего, лишнее же от лукавого.
Противники
нравственного улучшения социально-экономических отношений утверждают, что так
как для доставления рабочим сверх обеспеченного материального существования еще
досуга для возможного обеспечения их умственного и нравственного развития
потребуется, не понижая заработной платы, сократить число рабочих часов, то это
приведет и к сокращению производства, т.е. к экономическому упадку или
регрессу. Допустим пока, что
сокращение рабочих часов при той же заработной плате действительно ведет
неизбежно к сокращению производства. Но почему временное (однократное) сокращение производства есть непременно
упадок или регресс? Ведь после приведения рабочего времени к известной норме
положительные причины, обусловливающие увеличение производства, каковы:
технические усовершенствования, пространственное сближение областей и стран
вследствие новых путей сообщения и бытовое сближение различных классов – все
эти причины, вполне или отчасти независимые от заработной платы и рабочего
времени, будут продолжать свое действие, и общее количество производства опять
начнет возрастать; даже и в то время, когда это возрастание еще не достигнет
прежнего уровня, производство предметов жизненной необходимости для отдельных
людей и для государства, очевидно, не сократится, и все сокращение падет только
на предметы роскоши. Но какая же грозит беда обществу от того, что золотые
часы, атласные юбки и бархатные стулья будут вдвое или хотя бы втрое дороже?
Но, скажут, уменьшение рабочего времени при той же плате есть прямой убыток для
предпринимателей. Без убытков для кого-нибудь нельзя вообще ничего сделать, но
можно ли считать бедствием и обидой то обстоятельство, что некоторые
капиталисты-фабриканты вместо миллиона будут получать полмиллиона, вместо ста
тысяч – пятьдесят? Разве этот, без сомнения, необходимый и важный общественный
класс непременно должен состоять из людей скупых, жадных и своекорыстных? Я
знаю капиталистов, совершенно свободных от такого порока, а те, которые ему
подвержены, имеют право на то, чтобы общество их пожалело и не потворствовало
такому ненормальному и опасному состоянию их душ.
Ходячие
социалистические декламации против богатых, внушаемые низменною завистью,
противны до тошноты, требования уравнения имуществ неосновательны до нелепости[8].
Но одно дело – нападать на частное богатство как на какое-то зло само по себе,
и другое дело – требовать, чтобы это богатство, как благо относительное, было
согласовано с общим благом в смысле безусловного нравственного начала; одно дело
– стремиться к невозможному и
ненужному уравнению имуществ, а другое дело – при сохранении имущественного
превосходства за тем, кто его имеет, признавать за всеми право на необходимые
средства для достойного человеческого существования.
Помимо неверных заключений,
которые выводятся противниками нравственного упорядочения хозяйственных
отношений из их основного утверждения, правы ли они в самом этом утверждении,
то есть нормирование рабочего времени и заработной платы непременно ли
сокращает на некоторое время данное производство (хотя бы предметов роскоши) и
причиняет соответствующий убыток фабрикантам? Это было бы так, если бы
количество (не говоря уже о качестве) производства зависело всецело от числа
часов, на него потраченных. Но какой же мыслящий и добросовестный
политико-эконом решится серьезно утверждать такую чудовищную нелепость? Легко
понять, что истощенный, отупелый и ожесточенный от непосильного труда работник
может произвести в 16 часов меньше, чем тот же работник произведет в 8 часов,
если он будет работать бодро, усердно, с сознанием своего человеческого
достоинства и с уверенностью в своей
нравственной солидарной связи с обществом или государством, которое не
эксплуатирует его, а заботится о нем. Таким образом, нравственное упорядочение
экономических отношений было бы вместе с тем и экономическим прогрессом.
Нравственная
философия, занимаясь организацией человеческих отношений, в настоящем случае
экономических, имеет в виду не те или другие частные определения и формы, которые
будут затребованы самою жизнью и осуществлены деятельностью людей
профессиональных и властных, теоретиков и практиков, – нравственная философия
имеет в виду только те непреложные, из самой идеи добра вытекающие условия, без исполнения которых никакая
данная организация не может быть нравственною. Для нас всякая общественная
организация интересна и желательна, лишь поскольку в ней воплощается
нравственное начало, – поскольку ею оправдывается
добро. Прожектерство и прорицательство не есть дело философской науки, она
не может ни предлагать определенных планов общественного устройства, ни даже
знать, захотят ли вообще люди и народы устроить свои отношения согласно
требованиям безусловного нравственного начала. Ее задача по своей ясности и
независимости от каких-нибудь внешних обстоятельств равна задачам чистой
математики. При каких условиях отрезок трехугольной призмы равен трем
пирамидам? При каких условиях общественные отношения в данной сфере
соответствуют требованиям нравственного начала и обеспечивают данному обществу
прочное существование и постоянное совершенствование?
Мы уже знаем два
условия, при которых общественные отношения в области материального труда
становятся нравственными. Первое, общее условие состоит в том, чтобы область
экономической деятельности не обособлялась и не утверждалась как
самостоятельная, себедовлеющая. Второе условие, более специальное, состоит в
том, чтобы производство совершалось не на счет человеческого достоинства
производителей, чтобы ни один из них не становился только орудием производства,
чтобы каждому были обеспечены материальные средства к достойному существованию
и развитию. Первое требование имеет характер религиозный: не ставить Маммона на
место Бога, не признавать вещественное богатство самостоятельным благом и
окончательною целью человеческой деятельности, хотя бы в сфере хозяйственной[9];
второе есть требование человеколюбия: жалеть труждающихся и обремененных и не
ценить их ниже бездушных вещей. К этим
двум присоединяется необходимо еще третье условие, на которое, насколько мне
известно, еще никто не обращал серьезного внимания в этом порядке идей. Разумею
обязанности человека как хозяйственного деятеля относительно той самой
материальной природы, которую он призван в этой сфере обрабатывать. Эта
обязанность прямо указана в заповеди труда: возделывать землю[10].
Возделывать землю – не значит злоупотреблять ею, истощать и разрушать ее, а
значит улучшать ее, вводить ее в большую силу и полноту бытия. Итак, не только
наши ближние, но и материальная природа не должна быть лишь страдательным и
безразличным орудием экономического производства или эксплуатации. Она не есть
сама по себе, или отдельно взятая, цель нашей деятельности, но она входит как
особый, самостоятельный член в эту цель. Ее подчиненное положение относительно
Божества и человечества не делает ее бесправною: она имеет право на нашу помощь
для ее преобразования и возвышения. Вещи не имеют прав, но природа или земля не
есть только вещь, она есть овеществленная сущность, которой мы можем, а потому
и должны способствовать в ее одухотворении. Цель труда по отношению к
материальной природе не есть пользование ею для добывания вещей и денег, а
совершенствование ее самой – оживление в ней мертвого, одухотворение
вещественного. Способы этой
деятельности не могут быть здесь указаны, они составляют задачу искусства (в широком смысле греческой tšcnh). Но прежде всего
важно отношение к самому предмету, внутреннее настроение и вытекающее из него
направление деятельности. Без любви к
природе для нее самой нельзя осуществить нравственную организацию материальной
жизни.
Возможно троякое
отношение человека к внешней природе: страдательное подчинение ей в том виде,
как она существует, затем деятельная борьба с нею, покорение ее и пользование
ею как безразличным орудием и,
наконец, утверждение ее идеального состояния – того, чем она должна стать через человека.
Первое отношение несправедливо вполне и к человеку, и к природе: к человеку
потому, что отнимает у него его духовное достоинство, делая его рабом материи;
к природе потому, что, преклоняясь перед нею в ее данном несовершенном и
извращенном состоянии, человек тем самым отнимает у нее надежду совершенства.
Второе, отрицательное отношение к природе должно быть признано относительно
нормальным в смысле временного или переходного; ибо ясно, что для сообщения
природе должного вида необходимо прежде отнестись к ней отрицательно в ее
нынешнем, недолжном виде. Но
безусловно нормальным и окончательным следует, разумеется, признать только
третье, положительное отношение, в котором человек пользуется своим
превосходством над природою не для своего только, но и для ее собственного
возвышения. Легко заметить, что троякое отношение человека к земной природе вне
его есть только расширенное повторение такого же отношения его к собственной
его материальной природе. И здесь мы необходимо различаем отношение
ненормальное сострадательное), нормальное (положительно-деятельное) и переход
от первого ко второму (отрицательно-деятельное): плотский человек подчиняется и
отдается своей материальной жизни в ее недолжном, извращенном виде; аскет
борется с плотью, чтобы подавить ее; совершенный праведник, пройдя через такую
борьбу, достигает не уничтожения своей телесности, а ее преображения,
воскресения и вознесения. Как в личной жизни аскетизм, или подавление плоти,
так точно в общей жизни человечества борьба с внешнею, земною природой и
покорение ее есть только необходимый переход, а не окончательная норма
деятельности: нормальная деятельность здесь есть культивирование земли, ухаживание за нею ввиду ее будущего
обновления и возрождения.
Действующая или производящая причина труда дана в потребностях человека; эта причина имеет
силу для всех факторов производства, являющихся попеременно то подлежащими, то
предметами потребности: рабочий, как живое существо, имеет потребность в
средствах к существованию, и он же, как рабочая сила, есть предмет потребности
для предпринимателя или капиталиста, который в свою очередь, как наниматель,
есть предмет потребности для рабочего и в
этом смысле ближайшая действующая причина, определяющая его к труду; в
подобном же взаимодействии те же люди, как производители вообще, находятся к
потребителям и т.д. – Материальная (и
инструментальная) причина труда и производства дана в силах природы, с одной
стороны, в различных способностях и силах человека – с другой. Но эти
экономические причины двоякого рода (т.е. действующие и материальные), с разных
сторон изучаемые политическою экономией и статистикой, имеют свойство
физической безграничности и нравственной неопределенности. Потребности могут
возрастать и осложняться до бесконечности; кроме того, и потребности, и
способности могут быть разного достоинства, наконец, силы природы могут быть употребляемы в самых различных направлениях. Все это
вызывает практические вопросы, на которые политическая экономия сама по себе,
как наука, ограниченная материальною и фактическою стороною дела, не может дать
никакого ответа. Многие люди имеют потребность
в порнографии; должна ли эта потребность удовлетворяться производством
непристойных книг, картин, безнравственных зрелищ? Иные потребности, а равно и
способности имеют явно извращенный характер; так, у многих известные
положительные качества ума и воли вырождаются в особую способность к ловкому
устройству мошеннических афер на легальной почве; следует ли допускать
свободное развитие этой способности и образование из нее особой профессии или
отрасли труда? На подобные вопросы политическая экономия, как такая, очевидно,
ничего не может отвечать, это ее вовсе не касается; однако это прямо касается признанных
интересов общества, которое и здесь не может ограничиться одною материальною и
фактического стороною явлений, а должно подчинить их высшей причинности,
различая между нормальными и ненормальными потребностями и способностями, между
нормальным и ненормальным употреблением сил природы. Так как фактическое
существование потребностей, с одной стороны, сил и способностей – с другой, не
решает практического вопроса, в какой
мере следует удовлетворять первые и в каком смысле пользоваться вторыми, то за
решением приходится обратиться к нравственному началу, как определяющему именно
то, что должно делаться. Оно не
создает факторов и элементов труда, но указывает, как поступать с данными.
Отсюда новое понятие труда, при всей своей общности более определенное, чем то,
которое дается политическою экономиею самою по себе, или отдельно взятою. Для
нее труд есть деятельность человека, вытекающая из его потребностей,
обусловленная его способностями, прилагаемыми к силам природы, и имеющая целью
произведение наибольшего богатства. А с точки зрения нравственной труд есть взаимодействие людей в области
материальной, которое, в согласии с нравственными требованиями, должно
обеспечивать всем и каждому необходимые средства к достойному существованию и
всестороннему совершенствованию, а в окончательном своем назначении должно
преобразовать и одухотворить материальную природу. Такова сущность труда со
стороны его высшей причинности, формальной и конечной, без которых две низшие
остаются практически неопределенными.
Дальнейшие условия
нормальной экономической жизни выясняются при разборе понятий собственности и
обмена.
Все острые вопросы
экономической жизни тесно связаны с понятием собственности, которое, однако,
само по себе более принадлежит к области права, нравственности и психологии,
нежели к области отношений хозяйственных. Уже это обстоятельство ясно
показывает, как ошибочно стремление обособить экономические явления в
совершенно самостоятельную и себедовлеющую сферу.
Неотъемлемое
основание собственности, как справедливо признают все серьезные философы новых
времен, заключается в самом существе человеческой личности. Уже в содержании
внутреннего, психического опыта мы необходимо различаем себя от своего, – все
являющиеся в нас мысли, чувства и желания мы различаем как свои от того, кому
они принадлежат, т.е. от себя, как мыслящего, чувствующего, желающего. Притом
отношение здесь двоякое. С одной стороны, мы непременно ставим себя выше
своего, ибо мы признаем, что наше существование никак не исчерпывается и не
ограничивается теми или другими душевными состояниями, что эта мысль, это чувство, это
желание могут исчезнуть, а мы сами остаемся. Это есть основное выражение
человеческой личности в ее формальной безусловности, совершенно независимо от
метафизического вопроса о душе как субстанции. Но, с другой стороны, мы
сознаем, что если у нас отнять все душевные состояния вообще, то мы сами
превратимся в пустое место, так что для действительности и полноты бытия
недостаточно «себя», а необходимо иметь «свое». Причем уже в этой внутренней,
психической сфере это «свое» не всегда есть безусловная принадлежность лица и
не находится с ним в одинаково тесной связи. Есть душевные состояния, которые
по содержанию своему выражают ближайшим, прямым или непосредственным образом
нечто существенное и основное в данной индивидуальности и потому в известном
смысле с нею нераздельны. Так, когда кто имеет непоколебимую, убежденную веру в
Бога, то эта вера есть уже непременная его принадлежность – не в том смысле,
чтобы он должен был всегда актуально иметь в уме своем утвердительную мысль о
Боге, с соответствующими чувствами и стремлениями, а только в том смысле, что
каждый раз, как идея Бога действительно возникает в его душе, или каждый раз,
как ставится перед ним вопрос о Боге, непременно следует определенный,
положительный ответ, сопровождаемый соответственными состояниями чувства и
воли. Другие душевные состояния, напротив, суть лишь поверхностные и преходящие
реакции личного существа на внешние воздействия – случайные как по их содержанию,
так и по возникновению, хотя бы и обусловленные более или менее сложною
ассоциациею идей и другими душевными и телесными процессами; так, когда в
ком-нибудь возникает мысль о пользе или вреде велосипедов, желание выпить пива,
чувство негодования по поводу какого-нибудь лживого сообщения в газетах и т.п.,
совершенно ясно, что такие случайные состояния весьма слабо связаны с тем, кому
они принадлежат, и что с их исчезновением он ничего не теряет и никакой
существенной перемены не испытывает. Но есть, наконец, и такие душевные
явления, в которых, независимо от их содержания и поводов возникновения, нельзя
вовсе усмотреть действительной реакции того индивидуального существа, которое
их испытывает, так что самая эта их принадлежность ему должна быть признана мнимою.
Таковы весьма трудные для теоретического объяснения, но совершенно несомненные
факты внушенных (гипнотически или
иначе) мыслей, чувств и желаний с вытекающими из них действиями. Впрочем,
помимо этих необыкновенных явлений достаточно указать на общепризнанную в науке
и жизни невменяемость известных
поступков лицам, явно их совершившим; так как большая часть подобных поступков
все-таки обусловлена со стороны действующего соответствующими представлениями,
чувствами и стремлениями, то признание невменяемости предполагает, что
известные душевные состояния не суть свои,
или собственные, для лица, их
испытывающего.
Итак, уже в области
внутренней, психологической жизни мы находим только относительную и
неодинаковую собственность, начиная от того «сокровища», в которое человек
«полагает душу свою»[xi] и
которое, однако, может быть у него отнято, и кончая такими состояниями, которых
принадлежность ему оказывается совершенно мнимою. Подобную же относительность
находим мы и в сфере внешней собственности. Ближайший предмет ее есть
собственное тело, которое, однако, лишь более или менее принадлежит человеку,
во-первых, в том естественном смысле, что само лицо не может считать в
одинаковой степени своими и такие органы или части тела, без которых земная
жизнь вовсе невозможна (как голова или сердце), и такие, без которых она хотя
возможна, но не красна (как, напр., «зеница ока»), и, наконец, такие, которых
потеря не составляет никакой беды (как ампутированный палец или вырванный зуб,
не говоря уже о ногтях, волосах и т.п. ), но если, таким образом, реальная
связь лица с его телом есть относительная и неравномерная, то, значит, нет
естественного основания для абсолютной собственности на тело, или для
абсолютной телесной неприкосновенности. А с точки зрения безусловного нравственного
начала телесная неприкосновенность каждого не есть что-нибудь отдельное, а
связана с общими нормами, обязательными для всех, и, следовательно,
несовместима с нарушением этих норм. Если я имею не только право, но и
обязанность насильно удержать человека, наносящего обиду беззащитному существу,
то я тем самым признаю и за другим такое же право и такую же обязанность
телесного принуждения надо мною в подобном случае.
С другой стороны,
если понимать собственность в строгом смысле, как jus untendi et abutendi re sua (право употребления
и злоупотребления своею вещью), то по
отношению к своему телу такое право не признается безусловным: оно и с этой
стороны ограничено справедливыми соображениями общего блага, которые нашли себе
выражение в уголовном законодательстве всех времен и стран. Если полнота
физических сил человека нужна, например, для защиты отечества, то даже такое
легкое «злоупотребление» своим телом, как отрезание пальца, уже признается
преступлением. Но и вне таких особых условий далеко не всякое распоряжение
человека своим телом признается дозволенным.
Каковы бы, впрочем,
ни были нравственно-социальные ограничения в праве собственности человека на
его тело, во всяком случае эта собственность (так же, как и принадлежность
человеку его душевных состояний) основана прямо на естественной, непроизвольно
существующей связи между собою и своим и вообще не подлежит спору. Что
касается до внешних вещей, то здесь самое основание принадлежности их тому или
другому лицу или их усвоения им не дано непосредственно и требует объяснения.
Даже в тех случаях, когда, по-видимому, между лицом и вещью существует самая
тесная связь, как, например, между необходимым платьем и тем, на ком оно в
данную минуту надето, вопрос о собственности все-таки остается открытым, так как
это платье может быть вовсе не свое, а чужое, украденное. С другой стороны,
человек, живущий в Петербурге или Лондоне, может иметь в Восточной Сибири
недвижимое имущество, которого он никогда не видал и не увидит. Если, таким
образом, присутствие теснейшей реальной связи между лицом и вещью (как в первом
случае) нисколько не ручается за собственность, а отсутствие всякой реальной
связи (как во втором случае) не препятствует собственности, то, значит,
реальная связь здесь вообще ни при чем и собственность на вещи должна иметь
идеальное основание. По общепринятому философскому определению, собственность
есть идеальное продолжение личности в вещах, или ее перенесение на вещи. Но
каким же образом и на каком основании совершается это перенесение себя на другое,
в силу чего это другое делается своим? Это не может быть сделано одним актом
личной воли; его вообще достаточно только для перемещения уже существующего
права собственности (через завещание, дар и т.п.), а никак не для создания
самого права. Создается же оно, как обыкновенно принимают, только двумя прямыми
и первоначальными способами: завладением и трудом. Завладение в собственном
смысле, т.е. без всякого специального труда (напр., военного), одним, из
простого акта воли вытекающим, захватом, создает особое право собственности,
или «право первого занимающего» (jus primi occupantis), только в тех исключительных и все реже и реже встречающихся случаях,
когда захватываемое есть предмет никому не принадлежащий (res nullius).
Существенным
основанием собственности, по общему мнению, остается труд. Произведение своего
труда и усилия, естественно, становится своим, делается собственностью. Однако
и это основание хромает. Если бы оно было достаточным, то следовало бы признать
детей собственностью матери, которая их произвела не без труда и усилий.
Приходится допустить ограничение и заранее исключить из числа предметов
собственности человеческие существа, что может быть сделано только в силу
принципов, совершенно посторонних экономической области, как такой. Но тут является
новое и более важное затруднение. Предметом собственности могут быть только
вещи, а основанием собственности признается труд, их производящий. Это было бы
хорошо, если бы труд мог производить какие-нибудь вещи, между тем труд никаких
вещей не производит, а производит только полезности в вещах, но полезности,
будучи только отношениями, а не реальностями, не могут быть предметом
собственности. Хотя в житейском словоупотреблении, установившемся во времена
наивные, и принято говорить о равных вещах, сделанных работниками, но всякий и
не обучавшийся политической экономии понимает, что работники только производят
в данном материале такие перемены, которые сообщают ему некоторые новые
относительные свойства, соответствующие тем или другим потребностям человеческим.
Что они производят этот труд не только для других людей, но и для себя, что
этот труд должен давать удовлетворение их собственным потребностям, – это
несомненно. «Трудящийся достоин пропитания»[11]
[xii]
– это нравственная аксиома, против которой никто по совести не станет спорить.
Но на чем может быть основано право собственности рабочего на так называемый
продукт труда? На самом деле, труд, производящий не вещь, а только некоторое
частное свойство в ней, неотделимое, однако, от целой вещи, не может давать
права собственности на то, чего он не производил и что от него не зависит. Но в
таком же положении, как рабочий, находится и предприниматель, от которого
зависел только труд рабочего, а не реальность продукта.
Итак, реального
основания, по которому произведение труда должно быть предметом чьей-нибудь
собственности, не существует, и нужно обратиться к основаниям идеальным.
Всякий человек, в
силу безусловного значения личности, имеет право на средства для достойного
существования; так как у единичного человека самого по себе это право
существует только в возможности, действительное же осуществление или
обеспечение этого права зависит от общества, то отсюда следует соответственная
обязанность лица перед обществом – быть ему полезным, или трудиться для общего
блага. Только в этом смысле труд есть источник собственности: трудившийся имеет
неотъемлемое право собственности на то, что им заработано. Но так как заработная плата может быть только
регулируема обществом (т.е. общею властью или правительством) в известных
пределах, требуемых нравственным началом (т.е. не ниже некоторого минимального
уровня), а никак не переписывается с безусловною точностью и так как, с другой
стороны, потребности и условия достойного существования представляют и в
нормальном обществе лишь приблизительно определенную
и постоянную величину, то для отдельных лиц является возможность сбережения или
накопления материальных средств, т.е. образование капитала. Видимой, реальной связи между капиталом и человеком, его
накопившим, конечно, еще меньше, нежели между рабочим и тою вещью, над которой
он работал, но тесная и всецелая идеальная связь здесь очевидна: капитал, как
такой, по общему существу своему (а не по обстоятельствам своего происхождения
в единичных случаях) есть чистое произведение человеческой воли, ибо
первоначально от нее зависело отложить часть заработка или же употребить и эту
долю на текущие потребности. Поэтому капитал но справедливости должен быть
признан собственностью по преимуществу[12].
В понятии
собственности заключается понятие свободного распоряжения предметом
собственности. Должна ли эта свобода быть допущена безусловно, покрывая
безразлично и употребление и злоупотребление имуществом? Так как вообще
осуществление какого бы то ни было права возможно только при обеспечении его
обществом, то не видно, во имя чего общество стало бы обеспечивать личное
злоупотребление правом, идущее вразрез с общим благом. Из того, что личность,
согласно нравственному началу, имеет безусловные и неотъемлемые права, никак не
следует, чтобы всякий акт ее воли был выражением такого неприкосновенного
права. Подобное допущение помимо отсутствия для него разумных оснований
практически само себя уничтожает, ибо воля, нарушающая всякое право, оказалась
бы тоже неприкосновенною, и, следовательно, никакого неприкосновенного права не
осталось бы. А если позволительно и даже должно мешать человеку злоупотреблять
своими руками (например, для убийства), то так же позволительно и должно мешать
ему злоупотреблять своим имуществом в ущерб общему благу, или общественной
правде[13].
Вопрос только в том,
что считать злоупотреблением, вызывающим вмешательство общественной власти?
Социализм признает таким злоупотреблением всякую передачу заработанного
имущества другому лицу по наследству или по завещанию. Эта передача экономических
преимуществ тем, кто их лично не заслужил, выставляется как главная неправда и
источник всех социальных бедствий. Но если преемственная собственность и имеет
действительные неудобства, то они исчезают перед положительною стороной этого
учреждения, необходимо вытекающего из самой природы человека. Непрерывная цепь
прогресса в человечестве держится сознательною преемственностью ее звеньев.
Пока еще только создается будущее всецелое единство, самый прогресс его
создания требует взаимной нравственной связи поколений, в силу которой одно не
только следует за другим, но и наследует ему.
Без намеренной и добровольной передачи нажитого будет только физическая смена
поколений, повторяющих прежнюю жизнь, как у животных. Всего важнее, конечно,
непрерывное умножение духовного наследия, но так как лишь немногим людям
суждено завещать всемирному потомству прочные духовные приобретения – а
нравственные требования одинаковы для всех, – то за большинством людей остается
право и обязанность заботы о материальном улучшении жизненных условий для своих
личных преемников. Кто прямо отдается всемирной будущности и уже предваряет ее
идеально, тот вправе ссылаться на евангельскую беззаботность. Для подражания
лилиям нужно иметь их чистоту и для подражания птицам небесным нужно иметь
высоту их полета. А при недостатке того или другого житейская беззаботность
может уподобить нас не лилиям и птицам небесным, а разве лишь тому животному,
которое в своей беззаботности о будущем не только подкапывает корни
благодетельного дуба[xiii],
но при случае вместо желудей пожирает и свои собственные порождения.
Когда ставится
вопрос об учреждении не безнравственном, имеющем идеальные основания, хотя
соответствующем лишь среднему нравственному уровню, непозволительно серьезному
моралисту забывать ту несомненную истину, что для общества гораздо труднее
подняться над этим уровнем, нежели спуститься ниже его. Если бы социализм и
сродные ему учения даже имели в виду сделать всякого человека ангелом, то это
все равно им не удалось бы, а между тем привести людскую массу в скотское
состояние вовсе не трудно. Отрицать во имя безусловного нравственного идеала
необходимые общественные условия нравственного прогресса – значит, во-первых,
вопреки логике смешивать абсолютное и вечное
достоинство осуществляемого с
относительным достоинством степеней осуществления как временного процесса;
во-вторых, это означает несерьезное отношение к абсолютному идеалу, который без
действительных условий своего осуществления сводится для человека к
пустословию; и, в-третьих, наконец, эта мнимонравственная прямолинейность и
непримиримость изобличает отсутствие самого основного и элементарного
нравственного побуждения – жалости, и
именно жалости к тем, кто ее более всего требует, – к малым сим[xiv].
Проповедь абсолютной морали с отрицанием всех морализующих учреждений,
возложение бремен неудобоносных на слабые и беспомощные плечи среднего
человечества – это есть дело и
нелогичное, и несерьезное, и безнравственное.
Наследственная
собственность есть пребывающая реализация нравственного взаимоотношения в самой
тесной, но зато и в самой коренной общественной сфере – семейной.
Наследственное состояние есть, с одной стороны, воплощение переживающей,
чрезмогильной жалости родителей к детям, а с другой стороны, реальная точка
опоры для благочестивой памяти об отшедших родителях. Но с этим, по крайней
мере в важнейшем отделе собственности – земельной, связан и третий нравственный
момент: в отношении человека к внешней
природе, т.е. земле. Для большинства человечества это отношение может стать нравственным
только под условием наследственной земельной собственности. Понимать земную
природу и любить ее для нее самой дано немногим; но всякий, естественно,
привязывается к своему родному уголку земли, к родным могилам и колыбелям; это
есть связь нравственная и притом распространяющая человеческую солидарность на
материальную природу и этим полагающая начало ее одухотворению. Здесь
заключается не только оправдание существующей наследственной собственности
(недвижимой), но и основание для ее дальнейшего нравственного упорядочения.
Недостаточно признать в этой собственности очевидно присущее ей идеальное
свойство, но необходимо укрепить и воспитать это свойство, ограждая его от
слишком естественного, в данном состоянии человечества, перевеса низменных, своекорыстных
побуждений. Должны быть положены решительные препятствия обращению с землею как
с безразличным орудием хищнической эксплуатации и должна быть установлена в
принципе неотчуждаемость наследственных земельных участков, достаточных для
поддержания в каждом нравственного
отношения к земле. Но, скажут, откуда при непрерывно возрастающем
народонаселении взять столько земли, чтобы не только за каждым имеющим можно
было сохранить (хотя бы отчасти) то, что он имеет, но еще осталось что дать и
неимеющим? Это возражение при всей своей кажущейся серьезности на самом деле
или недостаточно обдумано, или не совсем добросовестно. Предлагать обеспечение
за всеми и каждым неотчуждаемых земельных участков, как безусловную, отдельную
и самостоятельную меру, было бы, конечно, большою нелепостью. Эта мера может и
должна быть принята лишь в связи с другим преобразованием – прекращением того
хищнического хозяйства, при котором земли не только на всех, но, наконец, и ни
на кого не хватит. А при установлении нравственного отношения к земле, при
действительном за нею ухаживании, как
за любимым существом, минимальный размер участка, достаточного для каждого
человека, может сократиться до такого предела, что без обиды для имущих хватит
земли и для всех неимущих.
Что касается до беспредельного
размножения людей, то оно не утверждается ни на каком физическом, а тем менее
нравственном законе. Само собою разумеется, что нормальное хозяйство возможно
только при нормальной семье, которая основывается на разумном аскетизме, а не
на безмерности плотских инстинктов. Безнравственная эксплуатация земли не может
прекратиться, пока продолжается безнравственная эксплуатация женщины. При
недолжном отношении к своему внутреннему дому
(так в писании называется жена)[xv]
возможно ли должное – к дому внешнему? Может ли как следует ухаживать за землею
человек, который бьет свою жену? Вообще же сущность нравственного решения
экономического вопроса заключается во внутренней его связи с целою жизненною
задачей человека и человечества.
Как жизнь
физиологическая невозможна без обмена веществ, так жизнь общественная
невозможна без обмена вещей (и знаков, их представляющих). Эта важная область
материально-человеческих отношений изучается в своей технике политическою
экономией, финансовым и торговым правом, нравственной же философии она подлежит
лишь в том пункте, в котором обмен
становится обманом. Оценивать эти
экономические явления и отношения сами по себе, как это делают иные моралисты,
утверждать, например, что деньги – зло, что торговля не должна существовать,
что банки должны быть уничтожены и т.п., есть непростительное ребячество.
Осуждаемые таким образом предметы, очевидно, безразличны в нравственном
отношении, или суть «вещи средние»[xvi], а
становятся добром и злом лишь от качества и направления воли, их употребляющей.
Если нужно отказаться от денег как от зла, потому что многие люди делают зло
через деньги, то необходимо также отказаться и от дара членораздельной речи,
так как многие пользуются ею для сквернословия, празднословия и
лжесвидетельства; пришлось бы также отказаться от огня ради пожаров и от воды
ради утопленников. Но на самом деле деньги, торговля и банки не суть зло, а
становятся злом или, точнее, следствием ала уже существующего и причиною
нового, когда вместо необходимого обмена служат корыстному обману.
Корень зла здесь,
как и во всей экономической сфере, один и тот же: превращение материального
интереса на служебного в господствующий, из зависимого в самостоятельный, из
средства в цель. От этого ядовитого корня идут в области обмена три зловредных
ствола: фальсификация, спекуляция и ростовщичество.
«Под торговлей, –
читаем в новейшем руководстве политической экономии, – принято разуметь
промыслообразное занятие покупкой и продажей товаров с целью получения прибыли»[xvii].
Что торговля есть покупка и продажа товаров – это лишь словесное определение,
сущность дела в цели, каковою здесь признается только прибыль торговца[14].
Но если торговля должна быть только прибыльною, то этим узаконяется всякая
выгодная подделка товаров и всякая успешная спекуляция; и если прибыль есть
цель торговли, то, конечно, она же есть и цель такой операции, как ссуда денег,
а так как ссуда тем прибыльнее, чем выше процент, то этим узаконяется и
неограниченное ростовщичество. Признавая же, напротив, такие явления ненормальными,
необходимо признать и то, что торговля и вообще обмен может быть орудием
частной прибыли лишь под непременным условием
быть первее того общественным служением, или исполнением общественной
функции для блага всех.
С этой точки зрения указанные
экономические аномалии могут быть окончательно истреблены только в своем нравственном корне. А всякий
понимает, что беспрепятственное увеличение растения укрепляет и его корень и
распространяет его и вширь, и вглубь, и если корни очень глубоки, то прежде
всего нужно рубить по стволу. Говоря без иносказаний, помимо внутренней, чисто
идеальной и словесной борьбы с пороком своекорыстия нормальное общество может и
должно решительно противодействовать внешними, реальными мерами таким пышным
произрастаниям безмерного корыстолюбия, как торговая фальсификация, спекуляция
и ростовщичество.
Подделка товаров, в
особенности предметов необходимого потребления, грозит общественной
безопасности и есть не только безнравственное дело, но прямо уголовное
преступление. Таким оно в иных случаях признается и теперь, но этот взгляд
должен быть проведен более решительно. При общем преобразовании уголовного
процесса и пенитенциарной системы[15]
усиленное преследование этих специальных злодеяний будет не жестоко, а только
справедливо. При этом не должно забывать еще двух вещей: во-первых, что от
этого зла более всего страдают люди бедные и темные, и без того обездоленные, а
во-вторых, что беспрепятственное процветание этих преступлений, как и всех
прочих, обидно не только для их жертв, но и для самих преступников, которые в
таком общественном попустительстве могут видеть оправдание и поощрение своей
безнравственности.
Финансовые операции с
мнимыми ценностями (так называемые «спекуляции») представляют, конечно, не
столько личное преступление, сколько общественную болезнь, и здесь прежде всего
необходимо безусловное недопущение тех учреждений, которыми эта болезнь
питается. – Что касается, наконец, до ростовщичества, то единственный верный
путь к его уничтожению есть, очевидно, повсеместное развитие нормального
кредита как учреждения благотворительного, а не своекорыстного.
Говоря о должных
экономических отношениях в области труда, собственности и обмена, мы все время
говорили о справедливости и праве, так же как эти понятия предполагались нами и
в рассуждении уголовного вопроса. При этом большею частью под справедливостью и
правом можно было разуметь одно и то же. Между тем понятие справедливости
выражает чисто нравственное требование и, следовательно, принадлежит к области
этической, тогда как правом определяется особая область отношений –
юридических. Есть ли это различие только недоразумение, если же оно
основательно, то в каком смысле и в какой
мере? Обращаясь теперь к этому вопросу об отношении нравственности и права и
ничего не предрешая о содержании нашего исследования, заметим только, что объем
вопроса весьма широк, ибо с понятием права неизбежно связывается неразрывная
цепь других понятий: закона, власти, правомерного принуждения, государства. Эти
понятия уже подразумевались нами, когда мы говорили об организации справедливых общественных отношений, ибо ясно, что
одною нравственною проповедью такая организация осуществлена быть не может.
[Вл.С.Соловьев] | ["ОПРАВДАНИЕ ДОБРА"] | [Библиотека
"ВЕХИ"]
© 2000, Библиотека "ВЕХИ"
[1] И прямое нарушение закона злою волей предвидено законом
же как преступление, вызывающее но закону же соответственное наказание.
[2] Несколько лет тому назад появился, но прошел незамеченным
удивительно характерный образчик плутократического лицемерия – статья известного
(с тех пор умершего) Жюля Симона о трех главных бедствиях современного
общества: упадке религии, семьи и… ренты [По не очень уверенному
указанию самого Вл.Соловьева статья Жюля Симона была напечатана в «Figaro» осенью
1893 г.
Разбор этой статьи дан Вл.Соловьевым в статье «Нравственные основы общества»
(вошедшей в переработанном виде в «Оправдание добра») (Вестник Европы. 1894. № 12. с. 802).]. О
религии в семье говорится вяло и туманно, но строки о каком-то понижении
процента с капитала (если не ошибаюсь, с 4% на 21/2%) были
написаны кровью сердца.
[3] Эти указания на то, что социализм и плутократия совпадают
в общем им материалистическом принципе, высказанные мною восьмнадцать лет тому
назад (к XIV главе «Критики отвлеченных начал», появившейся сперва в
«Русском Вестнике» 1878 г.) (См.:
Русский Вестник. 1878. № 10), вызвали против меня упреки в неверном представлении
и несправедливой оценке социализма. Теперь я могу не отвечать на эти упреки,
так как они блистательно опровергнуты дальнейшею историей самого
социалистического движения, которое теперь в главном русле своем решительно
определилось как экономический материализм.
[4] Кондукторы конно-железных дорог, напр., в Петербурге
работают более 18 часов в сутки за плату в 25 или 30 рублей в месяц (см. Нов[ое]
Вр[емя], № 7357) (В указанном Соловьевым № 7357 «Нового
Времени» от 21 августа 1896 г., в
неозаглавленной заметке о кондукторах подобных сведений не содержится.).
[5] Цитируемый автор ссылается здесь на Haushofer,
Lehrbuch der Statistik. Все приведенные цифры относятся, по-видимому, к Западной
Европе.
[6] А.А.Исаев. Начала политической экономии, изд.
2-е, с. 254 – 5
(Вышла в Санкт-Петербурге в 1894 г.).
[7] А.А.Исаев. Начала политической экономии, изд.
2-е, с. 226. (Вышла
в Санкт-Петербурге в 1894 г.).
[8] Диаметральная противоположность между социализмом и
христианством была много раз отмечаема, но ее сущность большею частью ошибочно
понимается. Более остроумно, нежели глубоко, ходячее замечание, что социализм
требует, чтобы бедные отнимали у богатых, тогда как евангелие хочет, чтобы
богатые давали бедным. Противоположность лежит гораздо глубже – в нравственном
отношении к самим богатым: социализм им завидует, а евангелие их жалеет,
– жалеет в виду тех препятствий, которые связь с Маммоном полагает для
нравственного совершенствования: трудно богатым войти в Царствие Божие (Лук.
18, 24). Между тем социализм самое это царствие, т.е. высшее благо и
блаженство, полагает не в чем ином, как именно в богатстве, только иначе
распределенном. То, что для одного есть препятствие, то для другого есть цель:
если это не антитеза, то я не знаю, что назвать этим именем.
[9] Признание материального богатства целью экономической
деятельности может быть названо первородным грехом политической экономии, так
как в этом виновен еще Адам Смит.
[10] Еврейские слова «лаобод эф гадаама» (Быт. III 23)
значат буквально «чтобы служить земле» – служить, разумеется, не в
смысле религиозного культа (хотя слово обод употребительно и в этом значении),
а в том смысле, в каком ангелы служат человечеству или воспитатель служит детям
и т.п.
[11] Разумеется,
«пропитания» в том широком смысле, который был объяснен выше.
[12] Я указал на источник капитала в простейшей нормальной
схеме. Но и при всевозможных аномалиях, сопровождающих возникновение и
образование капиталов в действительности, существенное значение воли,
или практической силы духа, остается. Раз несомненно, что всякое богатство
можно промотать, то один факт его сохранения есть для сохранившего
очевидная заслуга воли, исчезающая в сравнении с заслугами иного,
высшего порядка, но при отсутствии таковых, несомненно, имеющая свою важность.
[13] Даже римское право при всем своем индивидуализме в этой
области не оставляет вышеприведенную абсолютную формулу без существенного
ограничения: proprietas est jus utendi et abutendire sua quantenus juris ratio patitur, собственность
есть право употребления и злоупотребления своею вещью, насколько терпит
смысл (или разумное основание) права. – Но смысл права именно
требует ограничения частного произвола в пользу общего блага.
[14] Я, разумеется, не ставлю этого определения в вину автору
руководства, который здесь передает только то, что «принято».
[15] См. выше, глава XV.
[i] Матф. 25, 34
– 35.
[ii]
попустительство, вседозволенность (фр.).
[iii] некоторая
расточительность (лат.).
[iv] См., напр.:
Милль Дж. Основы политической
экономии II.
[v] См., напр.:
О воспитании при строе гармонии. М., 1939.
[vi] случайно
(лат.).
[vii] Ср.: Матф.
4,4. Лук. 4,4.
[viii] Быт. 3,
19.
[ix] Bastiat F. Les harmonies economiques. Paris, 1850
(Экономические гармонии).
[x] См. статью
«Арест на пароходе», подписанную псевдонимом «Онъ» (Новое время. 1896. 20 авг.
С. 3).
[xi] Матф. 6,
21. Лук. 12, 34.
[xii] Матф. 10,
10.
[xiii] Ср.: Крылов И. Свинья под дубом.
[xiv] Матф. 10,
42; 18, 6; 25, 40.
[xv] Пс. 127, 3.
[xvi] Очевидно,
Вл.Соловьев цитирует латинское «res mediae», которым
стоики обозначали то, что не есть ни доброе, ни злое. Ср.: Цицерон. De finibus
bonorum et malorum III 16.
[xvii] Исаев А.А. Начала политической экономии.
СПб., 1894. С. 430.