[Архипелаг ГАЛАГ - Оглавление]  |  [Библиотека "Вехи"]

Глава 7
В машинном отделении

В соседнем боксе бутырского "вокзала" -- известном шмональном боксе (там обыскивались новопоступающие, и достаточный простор дозволял пяти-шести надзирателям обрабатывать в один загон до двадцати зэков) теперь никого не было, пустовали грубые шмональные столы, и лишь сбоку под лампочкой сидел за маленьким случайным столиком опрятный черноволосый майор НКВД. Терпеливая скука -- вот было главное выражение его лица. Он зря терял время, пока зэков приводили и отводили по одному. Собрать подписи можно было гораздо быстрей.

Он показал мне на табуретку против себя через стол, осведомился о фамилии. Справа и слева от чернильницы перед ним лежали стопочки белых одинаковых бумажонок в половину машинописного листа -- того формата, каким в домоуправлениях дают топливные справки, а в учреждениях -- доверенности на покупку канцпринадлежностей. Пролистнув правую стопку, майор нашел бумажку, относящуюся ко мне. Он вытащил её, прочел равнодушной скороговоркой (я понял, что мне -- восемь лет) и тотчас на обороте стал писать авторучкой, что текст объявлен мне сего числа.

Ни на полудара лишнего не стукнуло мое сердце -- так это было обыденно. Неужели это и был мой приговор -- решающий перелом жизни? Я хотел бы взволноваться, перечувствовать этот момент -- и никак не мог. А майор уже пододвинул мне листок оборотной стороной. И семикопеечная ученическая ручка с плохим пером, с лохмотом, прихваченным из чернильницы лежала передо мной.

-- Нет, я должен прочесть сам.

-- Неужели я буду вас обманывать? -- лениво возразил майор. -- Ну, прочтите.

И нехотя выпустил бумажку из руки. Я перевернул её и нарочно стал разглядывать медленно, не по словам даже, а по буквам. Отпечатано было на машинке, но не первый экземпляр был передо мной, а копия:

 

В ы п и с к а
из постановления ОСО НКВД СССР от 7 июля 1945 года[1],
N .....

 

Затем пунктиром все это было подчеркнуто и пунктиром же

вертикально разгорожено:

 

С л у ш а л и:

Об обвинении такого-то (имя рек, год рождения, место рождения)

П о с т а н о в и л и: Определить такому-то (имя рек) за антисоветскую агитацию и попытку к созданию антисоветской организации 8 (восемь) лет исправительно-трудовых лагерей.

Копия верна. Секретарь...........

 

И неужели я должен был просто подписать и молча уйти? Я взглянул на майора -- не скажет ли он мне чего, не пояснит ли? Нет, он не собирался. Он уже надзирателю в дверях кивнул готовить следующего.

Чтоб хоть немножко придать моменту значительность, спросил его с трагизмом:

-- Но ведь это ужасно! Восемь лет! За что?

И сам услышал, что слова мои звучат фальшиво: ужасного не ощущал ни я, ни он.

-- Вот тут, -- еще раз показал мне майор, где расписаться.

Я расписался. Я просто не находил -- что бы еще сделать?

-- Но тогда разрешите, я напишу здесь у вас обжалование. Ведь приговор несправедлив.

-- В установленном порядке, -- механически подкивнул мне майор, кладя мою бумажонку в левую стопку.

-- Пройдите! -- приказал мне надзиратель.

И я прошел.

(Я оказался не находчив. Георгий Тэнно, которому, правда, принесли бумажку на двадцать пять лет, ответил так: "Ведь это пожизненно! В былые годы, когда человека осуждали пожизненно -- били барабаны, созывали толпу. А тут как в ведомости за мыло -- двадцать пять и откатывай!"

Арнольд Раппопорт взял ручку и вывел на обороте: "Категорически протестую против террористического незаконного приговора и требую немедленного освобождения". Объявляющий сперва терпеливо ждал, прочтя же -- разгневался и порвал всю бумажку вместе с выпиской. Ничего, срок остался в силе: ведь это ж была копия.

А Вера Кореева ждала пятнадцати лет и с восторгом увидела, что в бумажке пропечатано только пять. Она засмеялась своим светящимся смехом и поспешила расписаться, чтоб не отняли. Офицер усомнился: "Да вы поняли, что' я вам прочел?" "Да, да, большое спасибо! Пять лет исправительно-трудовых лагерей!"

Рожашу Яношу, венгру, его десятилетний срок прочитали в коридоре на русском языке и не перевели. Расписавшись, он не понял, что это был приговор, долго потом ждал суда, еще позже в лагере смутно вспоминал этот случай и догадался.)

Я вернулся в бокс с улыбкой. Странно, с каждой минутой я становился всё веселей и облегченней. Все возвращались с червонцами, и Валентин тоже. Самый детский срок из нашей сегодняшней компании получил тот рехнувшийся бухгалтер (до сих пор он сидел невменяемый). После него наиболее детский был у меня.

В брызгах солнца, в июльском ветерке всё так же весело покачивалась веточка за окном. Мы оживленно болтали. Там и сям все чаще возникал в боксе смех. Смеялись, что всё гладко сошло; смеялись над потрясённым бухгалтером; смеялись над нашими утренними надеждами и как нас провожали из камер, заказывали условные передачи -- четыре картошины! два бублика!

-- Да амнистия будет! -- утверждали некоторые. -- Это так, для формы, пугают, чтоб крепче помнили. Сталин сказал одному американскому корреспонденту...

-- А как корреспондента фамилия?

-- Фамилию не знаю...

Тут нам велели взять вещи, построили по-двое и опять повели через тот же дивный садик, наполненный летом.

И куда же? Опять в баню!

Это привело нас уже к раскатистому хохоту -- ну и головотяпы! Хохоча, мы разделись, повесили одежки наши на те же крючки и их закатили в ту же прожарку, куда уже закатывали сегодня утром. Хохоча, получили по пластинке гадкого мыла и прошли в просторную гулкую мыльню смывать девичьи гульбы. Тут мы оплескивались, лили, лили на себя горячую воду и так резвились, как если б это школьники пришли в баню после последнего экзамена. Этот очищающий, облегчающий смех был, я думаю, даже не болезненным, а живой защитой и спасением организма.

Вытираясь, Валентин говорил мне успокаивающе, уютно:

-- Ну ничего, мы еще молодые, еще будем жить. Главное -- не оступиться теперь. В лагерь приедем -- и ни слова ни с кем, чтобы нам новых сроков не мотали. Будем честно работать -- и молчать, молчать.

И так он верил в эту программу, так надеялся, невинное зернышко промеж сталинских жерновов! Хотелось согласиться с ним, уютно отбыть срок а потом вычеркнуть пережитое из головы.

Но я начинал ощущать в себе: если надо НЕ ЖИТЬ для того, чтобы жить -- то и зачем тогда?..

* * *

Нельзя сказать, чтобы ОСО придумали после революции. Еще Екатерина II дала неугодному ей журналисту Новикову пятнадцать лет можно сказать -- по ОСО, ибо не отдавала его под суд. И все императоры по-отечески нет-нет да и высылали неугодных им без суда. В 60-х годах XIX века прошла коренная судебная реформа. Как будто и у властителей и у подданных стало вырабатываться что-то вроде юридического взгляда на общество. Тем не менее и в 70-х и в 80-х годах Короленко прослеживает случаи административной расправы вместо судебного осуждения. Он и сам в 1876 году с еще двумя студентами был выслан без суда и следствия по распоряжению товарища министра государственных имуществ (типичный случай ОСО). Без суда же в другой раз он был сослан с братом в Глазов. Короленко называет нам Федора Богдана -- ходока, дошедшего до самого царя и потом сосланного; Пьянкова, оправданного по суду, но сосланного по высочайшему повелению; еще несколько человек. И Засулич в письме из эмиграции объясняла, что скрывается не от суда, а от бессудной административной расправы.

Таким образом традиция пунктирчиком тянулась, но была она слишком расхлябанная, пригодная для азиатской страны дремлющей, но не прыгающей вперед. И потом эта обезличка: кто же был ОСО? То царь, то губернатор, то товарищ министра. И потом, простите, это не размах, если можно перечислить имена и случаи.

Размах начался с 20-х годов, когда для постоянного обмина суда были созданы постоянно же действующие тройки. Вначале это с гордостью даже выпирали -- тройка ГПУ! Имен заседателей не только не скрывали -- рекламировали! Кто на Соловках не знал знаменитой московской тройки -- Глеб Бойкий, Вуль и Васильев?! Да и верно, слово-то какое ТРОЙКА! Тут немножко и бубенчики под дугой, разгул масленицы, и впереплет с тем и загадочность: почему -- "тройка"? что это значит? суд -- тоже ведь не четверка! а тройка -- не суд! А пущая загадочность в том, что -- заглазно. Мы там не были, не видели, нам только бумажка: распишитесь. Тройка еще страшней ревтрибунала получилась. А там она еще обособилась, закуталась, заперлась в отдельной комнате и фамилии спрятались. И так мы привыкли, что члены Тройки не пьют, не едят и среди людей не передвигаются. А уж как удалились однажды на совещание и -- навсегда, лишь приговоры нам -- через машинисток. (И -- с возвратом: такой документ нельзя на руках оставлять.)

Тройки эти (мы на всякий случай пишем во множественном числе, как о божестве не знаешь никогда, где оно существует) отвечали возникшей неоступной потребности: однажды арестованных на волю не выпускать (ну вроде Отдела технического контроля при ГПУ: чтоб не было брака). И если уж оказался не виноват и судить его никак нельзя, так вот через Тройку пусть получит свои "минус тридцать два" (губернских города) или в ссылочку на два-три года, а уже смотришь -- ушко и выстрижено, он уж навсегда помечен и теперь будет впредь "рецидивист".

(Да простит нас читатель: ведь мы опять сбились на этот правый оппортунизм -- понятие "вины", виноват-не виноват. Ведь толковано ж нам, что дело не в личной вине, а в социальной опасности: можно и невиного посадить, если социально-чуждый, можно и виноватого выпустить, если социально-близкий. Но простительно нам, без юридического образования, если сам Кодекс 1926-го года, по которому батюшке мы двадцать пять лет жили, и тот критиковался за "недопустимый буржуазный подход", за "недостаточный классовый подход", за какое-то "буржуазное отвешивание наказания в меру тяжести содеянного"[2].

Увы, не нам достанется написать увлекательную историю этого Органа: как Тройки превратились в ОСО; когда переназвались; бывало ли ОСО в областных городах -- или только одно в белокаменной; и кто из наших крупных гордых деятелей туда входил; как часто и как долго оно заседало; с чаем ли, без чая и что к чаю; и как само это обсуждение шло -- разговаривали при этом или даже не разговаривали? Не мы напишем -- потому что не знаем. Мы наслышаны только, что сущность ОСО была триединой, и хотя сейчас недоступно назвать усердных его заседателей, известны те три органа, которые имели там представителей: один -- от ГБ, один -- от МВД, один -- от прокуратуры. Однако не будет чудом, если когда-нибудь мы узнаем, что не было никаких заседаний, а был штат опытных машинисток, составляющих выписки из несуществующих протоколов, и один управделами, руководивший машинистками. Вот машинистки -- это точно были, за это ручаемся!

До 1924-го года права троек ограничивались тремя годами; с 1924-го распростёрлись на пять лет лагерей; с 1937-го вкатывало ОСО червонец; с 1948-го успешно клепало и четвертную. Есть люди (Чавдаров), знающие, что в годы войны ОСО давало и расстрел. Ничего необыкновенного.

Нигде не упомянутое ни в конституции, ни в кодексе, ОСО, однако, оказалось самой удобной котлетной машинкой -- неупрямой, нетребовательной и не нуждающейся в смазке законами. Кодекс был сам по себе, а ОСО -- само по себе и легко крутилось без всех его двухсот пяти статей, не пользуясь ими и не упоминая их.

Как шутят в лагере: на нет и суда нет, а есть Особое Совещание.

Разумеется, для удобства оно тоже нуждалось в каком-то входном коде, но для этого оно само себе и выработало литерные статьи, очень облегчавшие оперирование (не надо голову ломать, подгонять к формулировкам кодекса), а по числу своему доступные памяти ребенка (часть из них мы уже упоминали):

-- АСА -- АнтиСоветская Агитация

-- КРД -- КонтрРеволюционная Деятельность

-- КРТД -- КонтрРеволюционная Троцкистская Деятельность (эта буквочка "т" очень утяжеляла жизнь зэка в лагере)

-- ПШ -- Подозрение в Шпионаже (шпионаж, выходящий за подозрение передавался в трибунал)

-- СВПШ -- Связи, Ведущие (!) к Подозрению в Шпионаже

-- КРМ -- КонтрРеволюционное Мышление

-- ВАС -- Вынашивание АнтиСоветских настроений

-- СОЭ -- Социально-Опасный Элемент

-- СВЭ -- Социально-Вредный Элемент

-- ПД -- Преступная Деятельность (её охотно давали бывшим лагерникам, если ни к чему больше придраться было нельзя)

И, наконец, очень ёмкая

-- ЧС -- Член Семьи (осужденного по одной из предыдущих литер)

Не забудем, что литеры эти не рассеивались равномерно по людям и годам, а подобно статьям кодекса и пунктам Указов, наступали внезапными эпидемиями.

И еще оговоримся: ОСО вовсе не претендовало дать человеку приговор! -- оно не давало приговора! -- оно накладывало административное взыскание, вот и всё. Естественно ж было ему иметь и юридическую свободу!

Но хотя взыскание не претендовало стать судебным приговором, оно могло быть до двадцати пяти лет и включать в себя:

-- лишение званий и наград;

-- конфискацию всего имущества;

-- закрытое тюремное заключение;

-- лишение права переписки --

и человек исчезал с лица земли еще надежнее, чем по примитивному судебному приговору.

Еще важным преимуществом ОСО было то, что его постановления нельзя было обжаловать -- некуда было жаловаться: никакой инстанции ни выше его, ни ниже его. Подчинялось оно только министру внутренних дел, Сталину и сатане.

Большим достоинством ОСО была и быстрота: её лимитировала лишь техника машинописи.

Наконец, ОСО не только не нуждалось видеть обвиняемого в глаза (тем разгружая межтюремный транспорт), но даже не требовало и фотографии его. В период большой загрузки тюрем тут было еще то удобство, что заключённый, окончив следствие, мог не занимать собою места на тюремном полу, не есть дарового хлеба, а сразу -- быть направляем в лагерь и честно там трудиться. Прочесть же копию выписки он мог и гораздо позже.

В льготных случаях бывало так, что заключённых выгружали из вагонов на станции назначения; тут же, близ полотна, ставили на колени (это -- от побега, но получалось -- для молитвы ОСО) и тотчас же прочитывали им приговоры. Бывало иначе: приходящие в Переборы в 1938 году этапы не знали ни своих статей, ни сроков, но встречавший их писарь уже знал и тут же находил в списке: СВЭ -- 5 лет (это было время, когда требовалось срочно много людей на канал "имени Москвы").

А другие и в лагере по много месяцев работали, не зная приговоров. После этого (рассказывает И. Добряк) их торжественно построили -- да не когда-нибудь, а в день 1 мая 1938 года, когда красные флаги висели, и объявили приговоры тройки по Сталинской области (всё-таки ОСО рассредотачивалось в натужное время): от десяти до двадцати лет каждому. А мой лагерный бригадир Синебрюхов в том же 1938 году с целым эшелоном неосужденных отправлен был из Челябинска в Череповец. Шли месяцы, зэки там работали. Вдруг зимою, в выходной день (замечаете, в какие дни-то? выгода ОСО в чём?) в трескучий мороз их выгнали во двор, построили, вышел приезжий лейтенант и представился, что прислан объявить им постановления ОСО. Но парень он оказался не злой, покосился на их худую обувь, на солнце в морозных столбах и сказал так:

-- А впрочем, ребята, чего вам тут мерзнуть? Знайте: всем вам дало ОСО по десять лет, это редко-редко кому по восемь. Понятно? Р-разой-дись!..

* * *

Но при такой откровенной машинности Особого Совещания -- зачем еще суды? Зачем конка, когда есть бесшумный современный трамвай, из которого не выпрыгнешь? Кормление судейских?

Да просто неприлично демократическому государству не иметь судов. В 1919 году 8 съезд партии записал в программе: стремиться чтобы всё трудящееся население поголовно привлекалось к отправлению судейских обязанностей. "Всё поголовно" привлечь не удалось, судейское дело тонкое, но и не без суда же совсем!

Впрочем, наши политические суды -- спецколлегии областных судов, военные трибуналы (а почему, собственно, в мирное время -- и трибуналы?), ну и все Верховные -- дружно тянутся за ОСО, они тоже не погрязли в гласном судопроизводстве и прениях сторон.

Первая и главная их черта -- закрытость. Они прежде всего закрыты -- для своего удобства.

И мы так уже привыкли к тому, что миллионы и миллионы людей осуждены в закрытых заседаниях, мы настолько сжились с этим, что иной замороченный сын, брат или племянник осуждённого еще и фыркает тебе с убежденностью: "А как же ты хотел? Значит, касается дело... Враги узнают! Нельзя..."

Так, боясь, что "враги узнают", и заколачиваем мы свою голову между собственных колен. Кто теперь в нашем отечестве, кроме книжных червей, помнит, что Каракозову, стрелявшему в царя, дали защитника? Что Желябова и всех народовольцев судили гласно, совсем не боясь, "что турки узнают"? Что Веру Засулич, стрелявшую, если переводить на наши термины в начальника московского управления МВД (хоть и мимо головы, не попала просто) -- не только не уничтожили в застенках, не только не судили закрыто, но в ОТКРЫТОМ суде её ОПРАВДАЛИ присяжные заседатели (не тройка) -- и она с триумфом уехала в карете?

Этими сравнениями я не хочу сказать, что в России когда-то был совершенный суд. Вероятно, достойный суд есть самый поздний плод самого зрелого общества, либо уж надо иметь царя Соломона. Владимир Даль отмечает, что в дореформенной России "не было ни одной пословицы в похвалу судам"! Это ведь что-нибудь значит! Кажется, и в похвалу земским начальникам тоже ни одной пословицы сложить не успели. Но судебная реформа 1864 года всё же ставила хоть городскую часть нашего общества на путь, ведущий к английским образцам, так восхищавшим Герцена.

Говоря все это, я не забываю и высказанного Достоевским против наших судов присяжных ("Дневник писателя"): о злоупотреблении адвокатским красноречием ("Господа присяжные! да какая б это была женщина, если б она не зарезала соперницы?.. господа присяжные! да кто б из вас не выбросил ребенка из окна?.."), о том, что у присяжных минутный импульс может перевесить гражданскую ответственность. Но Достоевский душою далеко вперед забежал от нашей жизни, и опасается НЕ ТОГО, чего надо было опасаться! Он считал уже гласный суд достигнутым навсегда!.. (Да кто из его современников мог поверить в ОСО?..) В другом месте пишет и он: "лучше ошибиться в милосердии, чем в казни". О, да, да, да!

Злоупотребление красноречием есть болезнь не только становящегося суда, но и шире -- ставшей уже демократии (ставшей, но не выяснившей своих нравственных целей.) Та же Англия даёт нам примеры, как для перевеса своей партии лидер оппозиции не стесняется приписывать правительству худшее положение дел в стране, чем оно есть на самом деле.

Злоупотребление красноречием -- это худо. Но какое ж слово тогда применимо для злоупотребления закрытостью? Мечтал Достоевский о таком суде, где всё нужное В ЗАЩИТУ обвиняемого выскажет прокурор. Это сколько ж нам веков еще ждать? Наш общественный опыт пока неизмеримо обогатил нас такими адвокатами, которые ОБВИНЯЮТ подсудимого ("как честный советский человек, как истинный патриот, я не могу не испытывать отвращение при разборе этих злодеяний...")

А как хорошо в закрытом заседании! Мантия не нужна, можно и рукава засучить. Как легко работать! -- ни микрофонов, ни корреспондентов, ни публики. (Нет, отчего, публика бывает, но: следователи. Например, в ЛенОблсуд они приходили днем послушать, как ведут себя питомцы, а ночью потом навещали в тюрьме тех, кого надо было усовестить)[3].

Вторая главная черта наших политических судов -- определенность в работе. То есть предрешенность приговоров[4]. То есть, всегда известно, что от тебя начальству надо (да ведь и телефон есть!) Даже, по образцу ОСО, бывают и приговоры все заранее отпечатаны на машинке, и только фамилии потом вносятся от руки. И если какой-нибудь Страхович вскричит в судебном заседании: "Да не мог же я быть завербован Игнатовским, когда мне было от роду десять лет!" -- так председателю (трибунал ЛВО, 1942) только гаркнуть: "Не клевещите на советскую разведку!" Уже всё давно решено: всей группе Игнатовского вкруговую -- расстрел. И только примешался в группу какой-то Липов: никто из группы его не знает, и он никого не знает. Ну, так Липову -- десять лет, ладно.

Предрешенность приговоров -- насколько ж она облегчает тернистую жизнь судьи! Тут не столько даже облегчение ума -- думать не надо, сколько облегчение моральное: ты не терзаешься, что вот ошибёшься в приговоре и осиротишь собственных своих детишек. И даже такого заядлого судью как Ульриха -- какой крупный расстрел не его ртом произнесён? -- предрешенность располагает к добродушию. Вот в 1945 г. Военная Коллегия разбирает дело "эстонских сепаратистов." Председательствует низенький плотненький добродушный Ульрих. Он не пропускает случая пошутить с коллегами, но и с заключёнными (ведь это человечность и есть! новая черта, где это видано?). Узнав, что Сузи -- адвокат, он ему с улыбкой: "Вот и пригодилась вам ваша профессия!" Ну, что' в самом деле им делить? зачем озлобляться? Суд идет по приятному распорядку: прямо тут за судейским столом и курят, в приятное время -- хороший обеденный перерыв. А к вечеру подошло -- надо совещаться. Да кто ж совещается ночью? Заключенных оставили сидеть всю ночь за столами, а сами поехали по домам. Утром пришли свеженькие, выбритые, в девять утра: "Встать, суд идет!" -- и всем по червонцу.

И если упрекнут, что мол ОСО хоть без лицемерия, а тут де лицемерие -- делают вид, что совещаются, -- нет, мы будем решительно возражать! Решительно!

Ну, и третья черта, наконец -- это диалектика (а раньше грубо называлось: "дышло, куда повернешь, туда и вышло"). Кодекс не должен быть застывшим камнем на пути судьи. Статьям кодекса уже десять, пятнадцать, двадцать лет быстротекущей жизни и, как говорил Фауст:

 

"Весь мир меняется, несется всё вперед,

А я нарушить слова не посмею?"

 

Все статьи обросли истолкованиями, указаниями, инструкциями. Если деяние обвиняемого не охватывается кодексом, так можно осуждать еще:

-- по аналогии (какие возможности!)

-- просто за происхождение (7-35, принадлежность к социально-опасной среде)[5]

-- за связь с опасными лицами[6]  (вот где широта! какое лицо опасно и в чём связь -- это лишь судье видно).

Только не надо придираться к четкости издаваемых законов. Вот 13 января 1950 года вышел указ о возврате смертной казни (надо думать из подвалов Берии она и не уходила) Написано: можно казнить подрывников-диверсантов. Что это значит? Но сказано. Иосиф Виссарионович любит так: не досказать, намекнуть. Здесь только ли о том, кто толовой шашкой подрывает рельсы? Не написано. "Диверсант" мы знаем давно: кто выпустил недоброкачественную продукцию -- тот и диверсант. А кто такой подрывник? Например, если разговорами в трамвае подрывал авторитет правительства? Или замуж вышла за иностранца -- разве она не подорвала величия нашей родины?..

Да не судья судит -- судья только зарплату получает, судит инструкция! Инструкция 37-го года: десять-двадцать -- расстрел. Инструкция 43-го: двадцать каторги -- повешение. Инструкция 45-го: всем вкруговую по десять плюс пять лишения прав (рабочая сила на три пятилетки)[7]. Инструкция 49-го: всем по двадцать пять вкруговую[8].

Машина штампует. Однажды арестованный лишен всех прав уже при обрезании пуговиц на пороге ГБ и не может избежать СРОКА. И юридические работники так привыкли к этому, что оскандалились в 1958-м году: напечатали в газетах проект новых "Основ уголовного производства СССР" и в нём ЗАБЫЛИ дать пункт о возможном содержании оправдательного приговора! Правительственная газета[9]  мягко выговорила: "Может создаться впечатление, что наши суды выносят только обвинительные приговоры."

А стать на сторону юристов: почему, собственно, суд должен иметь два исхода, если всеобщие выборы производятся из одного кандидата? Да оправдательный приговор это же экономическая бессмыслица. Ведь это значит, что и осведомители, и оперативники, и следствие, и прокуратура, и внутренняя охрана тюрьмы, и конвой -- все проработали вхолостую!

Вот одно простое и типичное трибунальское дело. В 1941 году в наших бездействующих войсках, стоявших в Монголии, оперчекистские отделы должны были проявить активность и бдительность. Военфельдшер Лозовский, имевший повод приревновать какую-то женщину к лейтенанту Павлу Чульпенёву, это сообразил. Он задал Чульпенёву, с глазу на глаз три вопроса: 1. Как ты думаешь -- почему мы отступаем перед немцами? (Чульпенёв: техники у него больше, да и отмобилизовался раньше. Лозовский: нет, это маневр, мы его заманиваем) 2) Ты веришь в помощь союзников? (Чульпенёв: верю что помогут, но не бескорыстно. Лозовский: обманут, не помогут ничуть.) 3) Почему Северо-западным фронтом послан командовать Ворошилов?

Чульпенёв ответил и забыл. А Лозовский написал донос. Чульпенёв вызван в политотдел дивизии и исключён из комсомола: за пораженческие настроения, за восхваление немецкой техники, за умаление стратегии нашего командования. Больше всего при этом ораторствует комсорг Калягин (он на Халхин-голе при Чульпенёве проявил себя трусом и теперь ему удобно навсегда убрать свидетеля).

Арест. Единственная очная ставка с Лозовским. Их прежний разговор НЕ ОБСУЖДАЛСЯ следователем. Вопрос только: знаете ли вы этого человека? -- Да. -- Свидетель, можете идти. (Следователь боится, что обвинение развалится.)[10]

Подавленный месячным сидением в яме, Чульпенёв предстает перед трибуналом 36-й мотодивизии. Присутствуют: комиссар дивизии Лебедев, начальник политотдела Слесарев. Свидетель Лозовский на суд даже не вызван. (Однако, для оформления ложных показаний уже после суда возьмут подпись и с Лозовского и с комиссара Серёгина.) Вопросы суда: был у вас разговор с Лозовским? О чём он вас спрашивал? как вы ответили? Чульпенёв простодушно докладывает, он всё еще не видит своей вины. "Ну ведь многие ж разговаривают!" -- наивно восклицает он. Суд отзывчив: "Кто именно? Назовите." Но Чульпенёв не из их породы! Ему дают последнее слово. "Прошу суд еще раз проверить мой патриотизм, дать мне задание, связанное со смертью!" И простосердечный богатырь: "мне -- и тому, кто меня оклеветал, нам вместе!"

Э, нет, эти рыцарские замашки мы имеем задание в народе убивать. Лозовский должен выдавать порошки, Серегин должен воспитывать бойцов[11]. И разве важно -- умрешь ты или не умрешь? Важно, что мы стояли на страже. Вышли, покурили, вернулись: десять лет и три лишения прав.

Таких дел в каждой дивизии за войну было не десять (иначе дороговато было бы содержать трибунал). А сколько всего дивизий -- пусть посчитает читатель.

...Удручающе похожи друг на друга заседания трибуналов. Удручающе безлики и бесчувственны судьи -- резиновые перчатки. Приговоры -- все с конвейера.

Все держат серьезный вид, но все понимают, что это -- балаган, и яснее всего это -- конвойным ребятам, попроще. На новосибирской пересылке в 1945 году конвой принимает арестантов перекличкой по делам. "Такой-то!" "58-1-а, двадцать пять лет". Начальник конвоя заинтересовался: "За что дали?" -- "Да ни за что." -- "Врешь. Ни за что -- десять дают!"

Когда трибунал торопится, "совещание" занимает одну минуту -- выйти и войти. Когда рабочий день трибунала по 16 часов подряд -- в дверь совещательной комнаты видна белая скатерть, накрытый стол, вазы с фруктами. Если очень спешат -- приговор любят читать "с психологией": "...приговорить к высшей мере наказания!.." Пауза. Судья смотрит осуждённому в глаза, это интересно: как он переживает? что он там сейчас чувствует? "...Но, учитывая чистосердечное раскаяние..."

Все стены трибунальской ожидальни исцарапаны гвоздями и карандашами: "получил расстрел", "получил четвертную", "получил десятку". Надписей не стирают: это назидательно. Бойся, клонись и не думай, что ты можешь что-нибудь изменить своим поведением. Хоть демосфенову речь произнеси в свое оправдание в пустом зале при кучке следователей (Ольга Слиозберг на ВерхСуде, 1936) -- это нисколько тебе не поможет. Вот поднять с десятки на расстрел -- это ты можешь; вот если крикнешь им: "Вы фашисты! Я стыжусь, что несколько лет состоял в вашей партии!" (Николай Семенович Даскаль -- спецколлегии Азово-Черноморского края, председатель Холик, Майкоп, 1937) -- тогда мотанут новое дело, тогда погубят.

Чавдаров рассказывает случай, когда на суде обвиняемые вдруг отказались от всех своих ложных признаний на следствии. Что ж? Если и была заминка для перегляда, то только несколько секунд. Прокурор потребовал перерыва, не объясняя, зачем. Из следственной тюрьмы примчались следователи и их подсобники-молотобойцы. Всех подсудимых, разведённых по боксам, снова хорошо избили, обещая на втором перерыве добить. Перерыв окончился. Судья заново всех опросил -- и все теперь признали.

Выдающуюся ловкость проявил Александр Григорьевич Каретников, директор научно-исследовательского текстильного института. Перед самым тем, как должно было открыться заседание Военной Коллегии Верховного Суда, он заявил через охрану, что хочет дать дополнительные показания. Это, конечно, заинтересовало. Его принял прокурор. Каретников обнажил ему свою гниющую ключицу, перебитую табуреткой следователя, и заявил: "Я всё подписал под пытками." Уж прокурор проклинал себя за жадность к "дополнительным" показаниям, но поздно. Каждый из них бестрепетен лишь пока он -- незамечаемая часть общей действующей машины. Но как только на нём сосредодотичилась личная ответственность, луч света уперся прямо в него -- он бледнеет, он понимает, что и он -- ничто, и он может поскользнуться на любой корке. Так Каретников поймал прокурора и тот не решился притушить дела. Началось заседание Военной коллегии, Каретников повторил всё и там... Вот когда Военная Коллегия ушла действительно совещаться! Но приговор она могла вынести только оправдательный и, значит, тут же освободить Каретникова. И поэтому... НЕ ВЫНЕСЛА НИКАКОГО!

Как ни в чём не бывало, взяли Каретникова опять в тюрьму, подлечили его, подержали три месяца. Пришел новый следователь, очень вежливый, выписал новый ордер на арест (если б Коллегия не кривила, хоть эти три месяца Каретников мог бы погулять на воле!), задал снова вопросы первого следователя. Каретников, предчувствуя свободу, держался стойко и ни в чём не признавал себя виноватым. И что же?.. По ОСО он получил 8 лет.

Этот пример достаточно показывает возможности арестанта и возможности ОСО. А Державин так писал:

 

"Пристрастный суд -- разбоя злее.

Судьи -- враги, где спит закон.

Пред вами гражданина шея

Протянута без оборон."

 

Но редко у Военной Коллегии Верховного Суда случались такие неприятности, да и вообще редко она протирала свои мутные глаза, чтобы взглянуть на отдельного оловянного арестантика. А. Д. Р., инженер-электрик, в 1937 году был втащен наверх, на четвертый этаж, бегом по лестнице двумя конвоирами под руки (лифт, вероятно, работал, но арестанты сыпали так часто, что тогда и сотрудникам бы не подняться). Разминуясь со встречным, уже осуждённым, вбежали в зал. Военная коллегия так торопилась, что даже не сидели, а стояли все трое. С трудом отдышавшись (ведь обессилел от долгого следствия) Р. вымолвил свою фамилию, имя-отчество. Что-то бормотнули, переглянулись и Ульрих -- всё он же! -- объявил: "Двадцать лет!" И прочь бегом поволокли Р., бегом втащили следующего.

Случилось как во сне: в феврале 1963 года по той же самой лестнице, но в вежливом сопровождении полковника-парторга, пришлось подняться и мне. И в зале с круглою колоннадой, где, говорят, заседает пленум Верховного Суда Союза, с огромным подковообразным столом и внутри него еще с круглым и семью старинными стульями, меня слушали семьдесят сотрудников Военной Коллегии -- вот той самой, которая судила когда-то Каретникова, и Р. и других и прочее и так далее... И я сказал им: "Что за знаменательный день! Будучи осуждён сперва на лагерь, потом на вечную ссылку -- я никогда в глаза не видел ни одного судьи. И вот теперь я вижу вас всех, собранных вместе!" (И они-то видели живого зэка, протертыми глазами, -- впервые.)

Но, оказывается, это были -- не они! Да. Теперь говорили они, что -- это были не они. Уверяли меня, что ТЕХ -- уже нет. Некоторые ушли на почетную пенсию, кого-то сняли (Ульрих, выдающийся из палачей, был снят, оказывается, еще при Сталине, в 1950 году за... бесхребетность!) Кое-кого (наперечет нескольких) даже судили при Хрущеве, и те со скамьи подсудимых угрожали: "Сегодня ты нас судишь, а завтра мы тебя, смотри!" Но как все начинания Хрущева, это движение, сперва очень энергичное, было им вскоре забыто, покинуто, и не дошло до черты необратимого изменения, а значит, осталось в области прежней.

В несколько голосов ветераны юрисдикции теперь вспоминали, подбрасывая мне невольно материал для этой главы (а если б они взялись опубликовать да вспоминать? Но годы идут, вот еще пять прошло, а светлее не стало.) Вспомнили, как на судебных совещаниях с трибуны судьи гордились тем, что удалось не применять статью 51-ю УК о смягчающих обстоятельствах и таким образом удалось давать двадцать пять вместо десятки! Или как были унижено Суды подчинены Органам! Некоему судье поступило на суд дело: гражданин, вернувшийся из Соединенных Штатов, клеветнически утверждал, что там хорошие автомобильные дороги. И больше ничего. И в деле -- больше ничего! Судья отважился вернуть дело на доследование с целью получения "полноценного антисоветского материала" -- то есть, чтобы заключённого этого попытали и побили. Но эту благую цель судьи не учли, отвечено было с гневом: "Вы что нашим Органам не доверяете?" -- и судья был сослан секретарем трибунала на Сахалин! (При Хрущеве было мягче: "провинившихся" судей посылали.. ну, куда бы вы думали?.. адвокатами!)[12] Так же склонялась перед Органами и прокуратура. Когда в 1942 году вопиюще разгласилось злоупотребление Рюмина в северо-морской контрразведке, прокуратура не посмела вмешаться своею властью, а лишь почтительно доложила Абакумову, что его мальчики шалят. Было отчего Абакумову считать Органы солью земли! (Тогда-то, вызвав Рюмина, он его и возвысил на свою погибель.)

Просто времени не было, они бы мне рассказали и вдесятеро. Но задумаешься и над этим. Если и суд и прокуратура были только пешками министра госбезопасности -- так может и главою отдельною их не надо описывать?

Они рассказывали мне наперебой, я оглядывался и удивлялся: да это люди! вполне ЛЮДИ! Вот они улыбаются! Вот они искренно изъясняют, как хотели только хорошего. Ну, а если так повернется еще, что опять придется им меня судить? -- вот в этом зале (мне показывают главный зал).

Так что ж, и осудят.

Кто ж у истока -- курица или яйцо? люди или система?

Несколько веков была у нас пословица: не бойся закона -- бойся судьи.

Но, мне кажется, закон перешагнул уже через людей, люди отстали в жестокости. И пора эту пословицу вывернуть: не бойся судьи -- бойся закона.

Абакумовского, конечно.

Вот они выходят на трибуну, обсуждая "Ивана Денисовича". Вот они обрадованно говорят, что книга эта облегчила их совесть (так и говорят...). Признают, что я дал картину еще очень смягченную, что каждый из них знает более тяжелые лагеря. (Так -- ведали?..) Из семидесяти человек, сидящих по подкове, несколько выступающих оказываются сведущими в литературе, даже читателями "Нового мира", они жаждут реформ, живо судят о наших общественных язвах, о запущенности деревни...

Я сижу и думаю: если первая крохотная капля правды разорвалась как психологическая бомба -- что' же будет в нашей стране, когда Правда обрушится водопадами?

А -- обрушится, ведь не миновать.

 

[Архипелаг ГАЛАГ - Оглавление]  |  [Библиотека "Вехи"]
© 2000, Библиотека "Вехи"

 



[1] Заседали в самый день амнистии, работа не терпит.

[2] Сборник "От тюрем к воспитательным учреждениям".

[3] Группа Ч-на.

[4] Все тот же сборник "От тюрем..." навязывает нам материал: что предрешенность приговоров -- дело давнее, что и в 1924-29 годах приговоры судов регулировались едиными административно-экономическими соображениями. Что начиная с 1924 года из-за б е з р а б о т и ц ы  в  с т р а н е суды уменьшили число приговоров к исправтрудработам с проживанием на дому и увеличили краткосрочные тюремные приговоры (речь, конечно, идет о бытовиках). От этого произошло переполнение их на работе в колониях. В начале 1929 года Наркомюст СССР циркуляром N 5 ОСУДИЛ вынесение краткосрочных приговоров, а 6.11.29 (в канун двенадцатой годовщины Октября и вступая в строительство социализма) постановлением ЦИК и СНК было уже просто ЗАПРЕЩЕНО давать срок менее одного года!

[5] В Южно-Африканской республике террор дошел в последние годы до того, что каждого п о д о з р и т е л ь н о г о (СОЭ) негра можно без следствия и суда арестовать на три месяца!.. Сразу видно слабинку: почему не от трех до десяти?

[6] Этого мы не знали. Это нам газета "Известия" рассказала в июле 1957 года.

[7] Как Бабаев им крикнул, правда бытовик: "Да н а м о р д н и к а мне хоть триста лет, вешайте! И до смерти за вас руки не подыму, благодетели!"

[8] И так настоящий шпион (Шульц, Берлин, 1948 г.) мог получить 10 лет, а никогда им не бывший Гюнтер Вашкау -- двадцать пять. Потому что -- волна, 1949 год.

[9] "Известия" 10 сентября 1958 года.

[10] Лозовский теперь кандидат медицинских наук, живет в Москве, у него всё благополучно. Чульпенёв -- водитель троллейбуса.

[11] Серёгин Виктор Андреевич сейчас в Москве, работает в комбинате бытового обслуживания при Моссовете. Живет хорошо.

[12]  ("Известия" 9.6.64) Тут интересен взгляд на судебную защиту!.. А в 1918 г. судей, выносящих слишком мягкие приговоры, В. И. Ленин требовал исключать из партии.